Платоновское философское общество
Plato
О нас
Академии
Конференции
Летние школы
Научные проекты
Диссертации
Тексты платоников
Исследования по платонизму
Справочные издания
Партнеры

МОО «Платоновское философское общество»

НАЗАД К СОДЕРЖАНИЮ

МАТЕРИАЛЫ И ИССЛЕДОВАНИЯ ПО ИСТОРИИ ПЛАТОНИЗМА ВЫП.1 с. 291

Р.В. СВЕТЛОВ

ЯЗЫЧНИК
(отрывок из романа)


(В разговоре принимают участие главные герои романа — братья Цейонии: Марк (старший) и Ферамен (младший), из которых первый является сенатором и входит в круг лиц, близких императору, второй же бездельничает в их родовом имении, а также Феликс, их друг, преподающий в Афинах философию. Место действия — Родос, время действия — весна 180 г. нашей эры, незадолго до известия о смерти Марка Аврелия)

***

— Раз вам мало интересен опыт педагогический, я заготовил для вас маленькое развлечение.
Феликс попросил, чтобы принесли привезенный им ларец. Переворошив, его содержание, он достал небольшой свиток.
— Совсем недавно я переписал одно маленькое сочинение. Его принесли мне ученики, отобрав у кого-то из христиан. К афинским христианам приехал проповедник из Александрии, и те пришли и страшное волнение. Клянусь богами, Марк, даже известные правоведы из Рима не привлекали к себе такого внимания. Большего почтения удостаиваются у нас только посланники государя. Ферамен, ты говорил, что среди твоих рабов тоже появились христиане?
— Именно. Появились. Не далее, как позавчера один из христиан рассказал мне страшную сказку про близкий конец света. Планеты, падающие в море раскаленными глыбами! Наводнения, землетрясения, извержения, злые демоны, словно черви, выползающие из наших статуй и жертвенников. — Фу, пакость! Могу представить, как что действует на человека неученого!
— Еще как действует,—согласился Марк. - Что-что, а поражать девственные умы христиане умеют. Мало им мифа о распятом пророке Иисусе, они смущают еще россказнями о гибели мира. Твои христиане, брат мой, принадлежат к тем, кто пошли за Монтаном, скоцпом из Катафригии. Он утверждал, что скоро на землю вернется их Христос, что будет суд над живущими и огненная метаморфоза мира. Люди бросают ремесло, семьи, имущество, толпами идут в пустыни, словно огонь в последний день, мира пощадит их там. Говорят про Небесного Человека, про Небесный Город, как будто накормить человека может кто-то помимо его самого. Стражи перехватили одну из толп, шедшую во Фригию, к наследникам Монтана, со стороны Македонии и Фракии, где-то и пустынных областях Галатии. Христиане были настолько истощены, что местные власти не наказывали их, а откармливали целую седьмицу, прежде чем отправить обратно, в Европу. Только по дороге половина из них все равно сбежала и отправилась в Пепузу. Христиане не берут в руки оружие, не сопротивляются, но если их окажется слишком много, государство расползется, как...— Марк поцокал языком, подбирая сравнение...как расползаются глиняные дома во время наводнений.
— Ну, запретите их, — глядя на него произнес Феликс. — Прогоните к парфянам. Так ведь когда-то хотели поступить с иудеями?
— Именно так. Но иудеи представляют собой одно племя, а христиане есть во всех племенах. Они слабы, они никого не трогают, только поют псалмы. Они смотрят на тебя, как дети. Приходится терпеть и думать, что делать дальше. Впрочем, мне кажется, что долго скорого конца света ждать нельзя. Это надоедает, как надоели уже всем войны с германцами Когда монтанисты устанут, христианам придется приспосабливаться...
— Ты говоришь и умно, и наивно, о, государственный муж! — Феликс покачал головой. — Христианских сект столько, что однажды мы в Афинах устроили спор, кто слышал о большем их количестве. Я знал два десятка сект. Мои ученики назвали вдвое больше. Христианские секты не просто плодятся, они еще и приноравливаются ко времени, но всегда таким образом чтобы отличаться от других учений; они всегда держатся сами по себе Монтан — лишь верхняя часть, видимая нам. При следующем государе — да хранят гении божественного Марка! — у них найдется что-либо другое Думаю, наш государь слишком ко многому относится по-философски. — Феликс хмыкнул. — В отличие от меня, философа.
— Христиане что, мешают твоим занятиям? — удивился Ферамен. — Отчего ты так сердит на них?
— Виновато мое любопытство. Ученики иногда приносят их книги, а я читаю. И вот что сообщу вам, ученые мои товарищи: они уже занялись толкованием своих священных книг, пишут сочинения про композицию иудейского Писания, как филологи из Александрии писали о Гомере. У всех христиан бурная фантазия, но среди них масса ученых людей, чьи книги не обязательно глупы. Они подражают нашим философам, причем пишут все больше и больше. Запрети сейчас государь их сочинения, ему пришлось бы потратить немало трудов, только составляя каталог названий. Христиане создают собственную мудрость посреди нашей мудрости, словно государство в государстве.
— Феликс, милый, мудрость одна. Не бывает многих мудростей, — возмутился Ферамен. — Или в Афинах учат уже другому?
—В Афинах учат Платону. И я учу Платону, говорю про единственную мудрость. Но сам ей, видно, не обладаю, если встречаю в христианских писаниях нечто отсутствующее в Платоне…
— Брось, дружище; у них нет ничего, чего бы ты не прочитал у Орфея...
— Ты имеешь в виду «тайные» свитки, которыми торгуют в каждой книжной лавке Афин? Может быть, вспомнишь книги, которые называют египетскими? Гермеса Три Раза Величайшего? Похожего много. По крайней мере, в тех христианских писаниях, которые они не читают в молитвенных домах. Но я-то о другом. У них свой .взгляд. Каких-то вещей они не могут понять совсем. Так, мир для них не одно целое, а конгломерат, который их боги то ли собирают, то ли, наоборот, разваливают на части. Зато у христиан есть вещи, которые непонятны нам. Например, их истории об основании мира. Непонятно, чего здесь больше: пересказов Платона, египтян, иудеев, персов, или собственных фантазий. Только фантазий особого рода. Они рассказывают о создании Вселенной так, словно сами присутствовали...нет, словно сами участвовали в нем. При этом они переживали нечто ужасное и, находясь во власти памяти, всю жизнь подвержены теперь приступам страха. Впрочем, ужас —только одна составляющая. При всем их внешнем смирении людей с большей гордыней я не встречал. Честно скажу, что, сталкиваясь с христианами, я все более уверялся в какой-то их ущербности. Читая же их сочинения, я понял, что эта ущербность состоит в неумении видеть окружающее таким, каково оно есть. Для христиан все конечно—светила, боги, люди. Они чувствуют себя странниками в этом мире и в любой момент ждут лишь зова сорваться неизвестно куда. Вижу, вы ничего не понимаете. Давайте обратимся к их свитку!
Феликс тщательно откашлялся и, нахмурившись, чуть отставив перед собой руку с извлеченным из ларца свитком, принялся читать — нараспев словно это были стихи.
«Он первым воссуществовал среди всего, что воссуществовало. Все возникло в нем и все вышло наружу из него, чтобы затем повернуться и смотреть на своего создателя. Но прежде всего он поднялся в своем имени. Первым его словом было имя:
“Ялдабаоф!”
Оно вырвалось из него как первый вздох, и он увидел себя изнутри, свой корень жизни, волну той силы, которая и есть он, волну мощного, едва осознающего себя, но уже неудержимого желания быть. Имя стало ярким контуром его существа, который он увидел посреди своей внутренней темноты. Он тут же увидел и темноту, из которой вышел, если до его воссуществования было что-либо. Имя было его силой, его желанием, его светом, оно было им самим — зрением, волей, даже темнотой, испуганно расступающейся перед мощью его порыва.
Он воссуществовал и прогнал свою тьму изнутри вовне. И ослеп от собственного света, так как все внутри стало сплошным сиянием его имени.
“Это я, — сказал он. —Это мое.”
Тогда он повернулся к изгнанной тьме и увидел, что, помимо принадлежащего ему, есть и чужое. Не чуждое, а чужое, еще не знающее себя, ожидающее своих имен и судеб. Это была его тень, это было место для его существования и самоутверждения. Он открыл глаза и увидел, услышал зудение ожидающей рождения жизни: Бросившись в жизнь с первой неосознанной жаждой существования, он привел сюда и все жаждущее быть.
Или это было его собственной жаждой? Жаждой, которой оказалось, мало собственного существа, и она, беспомощная и доверчивая, плескалась, вокруг, тянулась к нему за силой и благословением.
Откуда пришел, он не помнил. Он не существовал, прежде чем пришел к существованию, и потому помнить о прошлом не мог. Прошлого не было — до той первой, мучительно яркой вспышки, что прокричала в нем имя: “Ялдабаоф!” Куда он пришел? В место, которого до его воссуществования не было, ибо до его рождения слова “было”, “не было” не имели никакого смысла. Рождаясь, он создавал все — от своего рождения до самой жизни.
С немой мукой плеснулись в него волны чужого желания. Он был якорем, на котором оно держалось. Он был его Отцом и его Спасителем.
Преисполненный силой, он радостно открылся этому желанию. Он доверился его волнам. И тут же в нем стали рождаться имена, множество имен. Он поражался: как, откуда они появились? и безостановочно именовал бурлящий океан жизни. Его слова рассекали бессловесную жажду, словно меч, разрубали, как топор. Сквозь разрезы вырывались мириады живых существ, и все произнесенные им слова превращались в их имена. И когда-последний порыв желания отозвался и нем словом, все теснившееся, толпившееся вокруг него бросилось врассыпную. Круг их, бежавших, в спешке стремившихся обрести собственное место, все удалялся от него, пока создатель не увидел, что вовне находящееся огромно, неисчислимо и внешние его очи не могут охватить пределов утвердившей себя жизни.
Наконец, все, устремившееся из него, заняло свое место. Изменяясь и кругообращась, оно танцевало, следуя вселенскому ритму, появляясь перед ним или скрываясь от него.
Все, что было внутри него, вышло наружу. Он же чувствовал, что остался собой и произнес:
“Ялдабаоф!”
Он произнес имя гордо, так как видел, что находится в середине вселенской жизни, восседает на ней, как на троне. Как бы далеко ни простиралась жизнь, это была его жизнь. Он перемещался по созданному им простору и все равно оставался в самом центре, так как кругообращение живых существ подстраивалось под его перемещения. Даже существуя само по себе, оно успело ответить его взгляду — куда бы он его ни направлял.
Он связывал, скреплял, словно скоба, здание мировой жизни, без него оно рассыпалось бы в прах. А все существующее ластилось к нему, словно боясь, что он отнимет у него право быть. Поднявшись в своем существе, он воздвиг множество других существ и теперь, шествуя, нес на себе их судьбы, как женщины несут на голове корзины с хлебами. Он распахнул свои руки так, чтобы объять в любви все им созданное, и, забыв о своем внутреннем оке; о том имени, что застыло внутри, как огненная волна, бросился в ожидающий его океан жизни...»
Дочитав свиток, Феликс закашлялся. Его вытянутое, бледное лицо спряталось в вытянутых костистых ладонях.
— Кажется, ты серьезно болен? — Ферамен хлопнул в ладоши и сказал вошедшему слуге: — Принеси горячего вина!
— Пустяки. — Феликс с усилием перевел дыхание. — Пылинка попала в дыхательное горло. — Через мгновение он улыбался. — Какой-то карфагенский полководец, я слышал, умер из-за такой пылинки. Меня, наверное, хотели наказать боги, подсказавшие слова автору этого свитка. Наказали за разглашение.
— Странные боги, — сказал Ферамен, когда слуги принесли вино и они пригубили из чаш. — Скажи, неужели в этой рукописи есть хоть слово о богах?
— Я тоже не заметил. — Философ бросил младшему Цейонию свиток. — Можешь посмотреть сам.
— Чему же они поклоняются? Этому...Ялдабаофу?
— Не знаю. Похоже, Ялдабаоф у них — не главный созидатель. И создает он лишь потому, что не знает о ком-то, кто породил его самого. По-моему, Ялдабаофу они не поклоняются. Но тебе ничего не напоминает этот рассказ?
— Напоминает. — Подбирая слова, Ферамен поглаживал свою бородку. — Иногда утром бывает не встать с постели. Не смейся — не от выпивки или чревоугодия и не от усталости. Овладевает сон, одновременно тяжелый и легкий. Пытаясь проснуться, ты вновь погружаешься в него. И если ты валяешься так до полудня и за полудень, то наступает неприятное и незнакомое состояние. Открыв в какой-то момент глаза, ты ничего не можешь понять. Забываешь, где ты находишься и кто ты такой. Ты сам, Феликс, наверняка помнишь первый после подобного пробуждения мучительный момент, Даже когда, вспыхивает, вспоминается имя, и ты, ухватившись за него, с усилием начинаешь устанавливать, кто ты, и что находится вокруг, мучение все равно не проходит. Нужно еще какое-то время, чтобы оно отступило, не пугало возможностью вспомнить в подобный момент другое имя, выстроить вокруг себя другой мир. Без тебя, милый Феликс, без странных песен из твоей рукописи. Не о том ли поют твои самаритяне?
— Служа истине, я добавлю к твоей импровизации, что во время похмелья случаются такие же состояния. — Феликс приветственно поднял чашу и большими, тягучими глотками выпил ее почти до дна. — Если боги позволят, мы испытаем их поутру. А по поводу сказанного тобой...Думаю, что ты попал в цель. Прочитав и перечитав этот свиток, я сам думал о похожем. Только в других словах и в других образах. Мне представлялся ребенок, впервые смотрящий на мир. Ребенок с умом взрослого. Или безумец, каждое утро считающий, что рождается сам и рождает весь мир наново. А, по большому счету, и не дитя, и не безумец. В свитке этом не так много строк. Но, по-моему, он о том, что едва человек входит в круг жизни — на него обрушивается мир. Как небо на плечи Атланта. Держи! Не пытайся бежать! Любое, движение в сторону —- и небо сломает тебе шею! Большинство привыкает к тяжести, носит ее на себе. И далеко не каждый в каком-то, далеко не раннем, возрасте начинает понимать, что мир — не твой собственный, но и не чужой. Сам знаешь, насколько простая перемена настроения или изменение самочувствия меняет все вокруг. Человек ничем не отделен от окружающего. Ведь то, что далеко от нас, для нас не существует. А близкое — вот оно, рядом. Оно рождено моей волей, и моим, участием. Я пожелал приехать к тебе, я пожелал прочесть тебе рукопись — и вот я здесь, я читаю. Предположим, ты категорически отказался бы от философских бесед. Мне, как гостю, пришлось бы подчиниться тебе. Но все равно я бы участвовал в этом событии. Что бы ни происходило, я был бы вынужден участвовать во всем.
— А если бы случилось землетрясение? — усмехнулся Ферамен. — Или чума? Или восстание? Если бы отвалился от горы кусок и задавил нас в этом доме? Какое мое желание участвует в таких событиях? И поймет ли тебя раб, который на виноградниках в жару обирает тлю, а ему говорят, что обед будет задержан? Если уж мир — мое продолжение, куда деться от неизвестного и чудесного? Где место богов?
— Если они существуют, — улыбнулся Феликс, допивая вино. — Помнишь эту присказку?
— Если они существуют, — повторил Ферамен. — Конечно, помню. В Афинах у нас было много присказок...Ну, ладно...оставим академические сомнения на твоей совести. Но что, в конце концов, ты ответишь стоикам? Что ты скажешь о судьбе?
— Оставь пока вопросы при себе, постарайся понять, что сейчас мы не говорим о том, как устроен Космос, мы говорим о том, как в него входит человек. Признайся, только очень честно, очень откровенно, чувствуешь ли себя его частью?
— Разве можно чувствовать себя частью? Часть ничего не чувствует, чувствует целое. Ведь не рука же моя чувствует, а я при помощи руки. Иначе она не часть, она — сама по себе. Но когда я размышляю, то, наверное, соглашаюсь с тем, что человек — это часть. Именно когда размышляю, а не чувствую. Причем, по-моему, человек — часть ничтожная в сравнении с Целым.
— Заметь, ты сам признался: чувствовать себя частью невозможно. Запомни: только рассуждая, представляя себя со стороны, начинаешь считать себя частью. Но ведь рассуждение и жизнь — не одно и то же. К тому же не мир отвечает за твои дела, а ты сам. Лишь так мы и участвуем в жизни: не как рабы, а как владельцы. Твои любимые стоики всегда хотели превратить людей в марионеток, но они же, когда не доходили до крайностей в своем унынии, говорили, что человеческая жизнь — это имущество, дарованное богами. И все в нашем существовании связано с тем, как мы этим имуществом пользуемся. Скаредничаем или расточаем — значит соответственно ничего не обретаем или все теряем. А если бережливы, но не скупы, тогда оказываемся сродни совокупной жизни.
— Совокупной жизни?
— Да, жизни всего. Может быть, нам лишь кажется, что она делится на части согласно количеству жиных существ? Жизнь просто действует по-разному, сама же она одна и та же. Любое живое существо, открывающее в момент рождения глаза, равно всей жизни, которая, наверное, с таким же изумлением смотрит на собственное многообразие. Вспомни, твои стоики признают взаимную симпатию всего сущего. Не о том ли и они говорят?
— Постой. А чума, которая была на Родосе, тоже — от совокупной жизни?
— Чума — это не от жизни...Хватит пугать противоречиями, которые мой философский дух не желает принимать во внимание! До смерти еще так далеко, а ты мешаешь мне предаваться мечтаниям о том, что все на свете — только жизнь, причем моя собственная! Почем знать, может быть, мир возник только потому, что ты открыл глаза, а когда ты их закроешь — все уйдет за тобой, за своим хозяином? А если тебе мало одного себя, представь, что Ялдабаоф на самом деле — Зевс, отец любимых у вас на Родосе Аполлона и Митры. Или лучше — Хаос; помнишь Гесиода?..
- Ну, прорвало ученого человека, — наконец подал голос Марк. — Хорошо, что наш жрец этого не слышит. От афинской мудрости у него стали бы дыбом волосы.
— Мудрость в том, чтобы все знать, но ничему не доверять. Дорогие мои хозяева, позовите слугу, пусть он нальет нам вина, ибо я хочу сказать божественный логос.
Феликс приподнял свое щуплое тело навстречу рабу и, подставив чашу, с воодушевлением смотрел на медленную темную струю.
— Философский напиток! Будь славен винодел Дионис, кем бы он ни был: демоном, человеком или богом. А что касается Ялдабаофа, Зевса, совокупной жизни, то вспомни завет одного древнего скептика, которого наши философскиа учителя в Афинах старались не упоминать, но которого втайне почитали все. Вот они, божественные слова: «Нужно исследовать!»
— Нужно исследовать! — подняв чаши, повторяли братья. Разговорчивое настроение не покидало Феликса. Теперь он набросился на Марка, скучавшего во время чтения христианского писания.
-—Ты, государственный муж, должен был бы слушать меня внимательнее! Ни один настоящий полководец не упускал случая изучить врага!
— Врага?
— Хорошо, они нам еще не враги. Но уж помеха - несомненно.
— Милый философ, твоих христиан я знаю достаточно. Достаточно, чтобы не позволять себе увлекаться еще и их книгами. Ты, по-моему, одержим обычной болезью ученого человека превращаться в сторонника того, чем интересуешься. Почитай их еще годик, и сам станешь рассказывать про то, что завтра земля расступится под ногами...
— Марк, мой разум чересчур испорчен философией, чтобы я верил самым красноречивым проповедникам. Слишком много мудрых книг я прочитал, чтобы оставаться догматиком. Обилие знаний заставляет сомневаться. Изучая их, я узнал нечто новое — вот и все. Зато я, наверное, смогу предсказать их дальнейшие поступки. Если не сейчас, то через год-другой. А разве государственному деятелю не нужно искусство предсказания?
— Пусть жрецы предсказывают. Если императорский совет будет тратить время на новые секты, которые чуть ли не каждый год возникают в Палестине или Фригии, то Рим будет разграблен маркоманами, а на Родосе станет править парфянский наместник. Феликс, мы не боимся их и не видим основания для страха. Неужели ты думаешь, что Марк Антонин остановит войска посреди Германского леса, поставит в своем шатре варварский алтарь и станет смотреть на небо, ожидая конца света и торжества варварского бога? Если от тебя зависит судьба мириадов и мириадов граждан, союзников, подданных, ты не будешь портить глаза над записками палестинских проповедников. Если кто-то из будущих государей поверит им, то для империи это окажется худшим злом, чем все поражения от германцев вместе взятые. Я предпочитаю поминать наших богов — они, по крайней мере, не отвлекают от забот о насущных делах.
— Прав, прав! Конечно, государственным мужам нет дела до веры подданных в то, что скоро эти самые интересы соблюдать будет некому и незачем! — азартно проговорил Феликс. — Ну, ладно, тебе виднее; в конце концов, и я не доверяю христианским писаниям. Но, на мой взгляд, слишком много проповедников идет с Востока, и я чувствую какое-то родство в самых разных проповедях: поклоняются они Христу с креста, Змею или этому Ялдабаофу. Мне кажется, что там, на Востоке, случилось нечто непонятное даже для изощренных и извращенных умов иудейских и египетских богословов. Причем не просто непонятное, но и грандиозное — иначе отчего бы восточным умам пребывать столько времени во взбудораженном состоянии? Все они что-то видят, что-то предчувствуют и, не разобравшись, бросаются проповедовать. Это, между прочим, длится со времен Божественного Августа. Я, уважаемые Цейонии, читал исторические сочинения не меньше вашего, но ни одна часть ойкумены еще не превращалась в рассадник проповедников, подобный нашему, римскому Востоку. Так что пренебрежительно относиться к этому нельзя.
— Что там могло произойти? — недоверчиво спросил Марк. — Ты имеешь в виду Иудейские войны?
— Их тоже. Хотя они, наверное, являются результатом, а не причиной. А вот причина...Может, и действительно она — в смерти на кресте Галилеянина. Но я почти уверен, что Событие произошло раньше, в Палестине или в Александрии. А следствия до сих пор волнами расходятся оттуда. Для нас эти последствия — проповедники с глазами, расширенными то ли от страха, то ли от изумления; для нас они — восстания иудеев и не только иудеев. Но чем все это обернется — можем ли мы хотя бы предположить?
— Философ, теперь ты сам заговорил, словно проповедник, — успокаивающе сказал Марк. — По-моему, Восток всегда был таким. Он со времен Антиоха Сирийского ждет царя-избавителя, который избавит греков от римлян, египтян от греков, иудеев от македонян...Только Юпитер разберется в их племенных счетах! Они приветствуют любого выскочку, иначе отчего бы они так любили Антония, лже-Нерона, Бар-кохбу, Исидора? Все это — политика, дражайшие мои, и только политика. Проповедники выбираются из тех мест государства, где грозят разрывы, где плоть государственная зашита на тонкую нитку. Они указывают на политические проблемы, а не на сверхъестественное. Все сверхъестественное собрано в Сивиллиных книгах да в Дельфийском Оракуле. Феликс, скажи, неужели Христос — единственный из умерших, которого почитают за бога?
— Конечно, нет.
— До сих пор находятся люди, которых после смерти прославляют как богов. Причем не только императора...
— То-то и оно, Марк, мы смеемся над умершими богами, которые приходят к нам с Востока, — перебил его Феликс. — Между тем, когда Перикл основывал афинские города в Южной Италии, о римлянах слышали только купцы да географы, а через сорок олимпийских игр, то есть спустя всего два срока человеческой жизни, римляне победили Пирра, и с тех пор нет человека на берегах наших морей, кто бы их не знал. Более того, мы считаем само собой разумеющейся власть Рима. Кто бы мог предположить это при Перикле, Александре, даже Митридате? Я не строю гипотез и не говорю, что именно поклоняющиеся Распятому, или Симону из Самарии, или кому угодно еще обязательно сядут нам на шею. Но всегда следует помнить, как переменчиво колесо Фортуны.
— Феликс, опомнись! Ты сам ругал меня за слова про судьбу и предназначение. Не переживай из-за того, чего еще нет, и поверь мне, что сверхъестественного в государственных делах менее всего. Пусть историки пишут о чуде, спасшем Дельфы от галлов, или отдавших Новый Карфаген Сципиону. Мы-то знаем, что Дельфы спасла снежная пурга и обледенелые дороги, а Новый Карфаген погубил обычный отлив. Пытливый человек во всем найдет естественную причину, а ленивая умственная тоска, для которой большинство историков и пишет, будет смотреть на Олимп. То же самое — с твоими восточными проповедниками. Победив парфян, приручив Азию, мы забудем о том, что они когда-то существовали. Политика, философ, только политика! — Старший Цейоний поднял чашу. — Выпьем за нее и отдохнем от тайн.
— Ты весь стал пропитан этой политикой, светлейший безбожник, — поднял в ответ чашу Феликс. — Моим словом будет: «Не только политика!» Мы слишком сильно пропитаны Пирроном. Я от чтения книг, ты — из-за государственных дел. Но ужасно хочется надеяться на нечто более высокое, чем политика, помешательство или надувательство. Знакомо ли тебе, Марк, этакое щекотание в груди, словно под ребрами растут крылья или некто тебя о чем-то предупреждает?..Так вот, я пью: «Не только политика!» Я пью. за холодок, который ощущаешь, когда смотришь на Восток с уважением...А что скажешь ты, Ферамен?
— Нужно исследовать...


©СМУ, 1997 г.

НАЗАД К СОДЕРЖАНИЮ