НАЗАД К СОДЕРЖАНИЮ
В. С. НЕРСЕСЯНЦ
СОКРАТ
ДИАЛОГИ
Жизнь Сократа прошла в беседах. Это были не обычные житейские разговоры и словесные препирательства, но облюбованный им, хорошо продуманный и умело применявшийся способ исследования философских, моральных и политических проблем. Сократ ничего не писал. Он философствовал устно и высказал все свои взгляды в беседах. Последние представляли собой одновременно и своеобразную форму сократовского философствования, и стиль его жизни, сознательно подчиненной поискам истины.
Книги, в том числе и философские, писались и тогда, но устное слово и интерес к нему явно преобладали. Это было время непосредственного, наивно-детского увлечения словом, еще не успевшим потускнеть и закоснеть в своей определенности. Слово удивляло, очаровывало и интриговало. Оно еще поддавалось игре. Афиняне, проводившие большую часть своей жизни на людях, на разного рода публичных собраниях и мероприятиях, па площадях, судах, рынках, гимнастических состязаниях в палестрах и т. п., ценили слово, питали к нему слабость и вообще любили поговорить, потолковать, «покалякать».
Кстати, современный «симпозиум» как форма научного общения и собеседования восходит к древнегреческому «симпосию» — застольной беседе с возлияниями на афинских обедах и пирушках. Культура этих бесед имела давние традиции. Их воспевал уже Гомер в качестве прекрасной формы взаимного общения людей. В сократовские времена симпосий был в большой чести, и Сократ со своими беседами не раз оказывался в центре внимания пирующих афинян. Один из таких случаев изображен в «Пире» Платона, где участники пиршества, устроенного поэтом Агафоном в связи с победой в афинском театре, произносят по очереди похвальное слово в честь бога любви Эрота.
Но нередко афиняне злоупотребляли словом, и их склонность к словопрениям и разбирательству оборачивалась казуистикой и сутяжничеством. Эта порочная страсть еще более подогревалась соблазнительными уверениями софистов, будто с помощью слова, умело составленной речи, соответствующих риторических приемов и ухищрений можно склонить слушателей на свою сторону, представив слабый довод в качестве сильного и наоборот. По влияние софистов не сводилось лишь к подобным негативным моментам. Они содействовали зарождению собственно научного анализа языка, повышению культуры речи, взлету ораторского искусства в Афинах.
Приезжие учителя мудрости пользовались в Афинах шумным успехом и брали за свое учение весьма высокую плату. И даже Сократ, довольно скептично относившийся к софистам, потратил из своих скудных средств целую драхму на учебу у Продика. И когда как-то зашел разговор об именах, Сократ полушутливо заметил своему собеседнику Гермогену: «Так вот, оказывается, и об именах немалая есть наука. Конечно, если бы я успел прослушать у Продика пятидесятидрахмовый урок, после чего, по его словам, можно и самому стать учителем, ничто не помешало бы тебе тотчас досконально узнать всю истину о правильности имен. Да вот такого-то урока я не слыхал, а прослушал всего лишь драхмовый» (Платон. Кратил, 38 b).
Сократовская манера беседы и по стилю, и по содержанию, и по целям резко отличалась от внешне эффектной, напыщенной и изобиловавшей словесными красотами софистической риторики. Но при всей кажущейся простоте речь Сократа не только по существу, но и по форме довольно изощренна. Он был тонким мастером того, что и как сказать. И в искусстве спора явно превосходил софистов, признанных знатоков полемики. Видимо, это прежде всего и предопределило отношение к нему большинства его сограждан как к софисту, но только более искусному. Выразительна в этом плане приводимая у Диогена Лаэртского (II, 19) характеристика Сократа, данная Тимоном:
Каменотес, болтун и реформатор мира,
Князь колдовства, изобретатель каверз, спорщик,
Заносчивый насмешник и притворщик.
О «колдовской» силе сократовских речей сообщают и другие источники. Красочно говорит об этом Алкивиад в платоновском «Пире». Он сравнивает Сократа с уродливым и козлоногим сатиром Марсием, который завораживал людей своей божественной игрой на флейте. Как и у Марсия, внешность Сократа резко контрастировала с его внутренними, душевными талантами. Внешне Сократ был некрасив, небольшого роста, с большим животом, курносый, толстогубый, с большими выпученными глазами, огромным, нависающим лбом, большой лысиной. Этот облик Сократа очень смахивал на забавно уродливые фигурки Марсия, бывшие тогда в ходу. Увидев Сократа впервые, сирийский маг и физиогном Зопир заявил, что, судя по внешнему виду, Сократ по своей натуре — человек духовно ограниченный и склонный к пороку. Это вызвало смех присутствовавших друзей Сократа, но сам он признался, что Зопир совершенно прав и все обстоит именно так, как он сказал, но ему, Сократу, удалось с помощью разума побороть свои пороки и обуздать страсти.
Алкивиад, сравнивая Сократа с Марсием, заметил, что одними только речами Сократ добивается того же, чего Марсий достигал с помощью своей флейты. Выступления даже хороших ораторов, говорит Алкивиад, не волнуют, беседы же Сократа и в плохом пересказе потрясают и увлекают слушателей, мужчин, женщин и юношей. «Когда я слушаю его, — откровенничает несколько подвыпивший Алкивиад, — сердце у меня бьется гораздо сильнее, чем у беснующихся корибантов [1], а из глаз моих от его речей льются слезы; то же самое, как я вижу, происходит и со многими другими. Слушая Перикла и других превосходных ораторов, я находил, что они хорошо говорят, но ничего подобного не испытывал, душа моя не приходила в смятение, негодуя на рабскую мою жизнь. А этот Марсий приводил меня часто в такое состояние, что мне казалось — нельзя больше жить так, как я живу… Поэтому я нарочно не слушаю его и пускаюсь от него, как от сирен, наутек, иначе я до самой старости не отойду от него. И только перед ним одним испытываю я то, чего вот уж никто бы за мною не заподозрил, — чувство стыда. Я стыжусь только его, ибо сознаю, что ничем не могу опровергнуть его наставлений, а стоит мне покинуть его, соблазняюсь почестями, которые оказывает мне большинство… И порою мне даже хочется, чтобы его вообще не стало на свете, хотя, с другой стороны, отлично знаю, что, случись это, я горевал бы гораздо больше» (Платон. Пир, 215 е-216 с). Но Сократ пережил своего неподатливого и строптивого «учеНика», хотя правда, политические авантюры последнего в качестве примера «порчи молодежи» сыграли известную роль и в его насильственной смерти.
Менон, софист и ученик Горгия, характеризуя сократовскую манеру беседы, признается, что Сократ его зачаровал, заколдовал и до того заговорил, что в голове у него все сметалось и запуталось. Менон, считавший себя знатоком добродетели, в ходе сократовского испытания вынужден ошарашенно признать, что в данном предмете он полностью несведущ. «И еще, по-моему, если можно пошутить, — обращается он к Сократу, — ты очень похож и видом, и всем на плоского морского ската: он ведь всякого, кто к нему приблизится и прикоснется, приводит в оцепенение, а ты сейчас, мне кажется, сделал со мной то же самое — я оцепенел… Ты, я думаю, прав, что никуда не выезжаешь отсюда и не плывешь на чужбину: если бы ты стал делать то же самое в другом государстве, то тебя, чужеземца, немедля схватили бы как колдуна» (Платон. Менон, 80 а-b).
Мастерство Сократа, собеседника-исследователя, пришло, конечно, с годами, по мере формирования его собственной морально-философской позиции. Но вкус к беседам и талант вдумчивого и острого полемиста он проявил уже в молодости. По биографической версии Аристоксена, молодой Сократ, работавший каменотесом, привлек внимание философа Архелая именно своим умелым и продуманным спором с товарищами по работе, когда речь шла о заработках.
Еще юношей, то ли 16, то ли 20 лет, Сократ беседовал с посетившими Афины Парменидом и Зеноном; причем прославленный Парменид был уже в преклонных годах, а его знаменитый ученик Зенон в зрелом возрасте. Во время беседы Сократ довольно проницательно подметил, что хотя оба его собеседника говорят по существу одно и тоже — Парменид утверждал существование единого, а Зенон отрицал существование многого, — однако делают вид, будто говорят разное. Этот точный выпад уязвил Зенона и больно задел его представления о себе как оригинальном и самостоятельном философе, хотя и ученике Парменида. «Да, Сократ, — сказал Зенон, — но только ты не вполне постиг истинный смысл сочинения. Хотя ты, подобно лаконским щенкам, отлично выискиваешь и выслеживаешь то, что содержится в сказанном, но прежде всего от тебя ускользает, что мое сочинение вовсе не притязает на то, о чем ты говоришь, и также вовсе не пытается скрыть от людей сей великий замысел» (Платон. Парменид, 128 с). Раздраженный Зенон, как видим, хотя и грубовато, но очень метко сравнил тонкий полемический дар своего юного оппонента с охотничьим нюхом хорошей гончей.
Беседа — стихия Сократа. Окунувшись в нее, он, можно сказать, не только не вынырнул оттуда до конца жизни, но, больше того, твердо надеялся на блаженные беседы и после смерти. Эта страсть, охватившая его, завлекала в свои сети и всех тех, кто встречался с ним на долгом жизненном пути. «Вызывать Сократа на разговор, — удачно сострил известный античный математик и астроном Федор Киренский, — это все равно что звать ездока в чистое поле. Так что спрашивай и услышишь» (Платон. Теэтет, 183 d).
Беседовать и испытывать, обсуждать и советовать, спрашивать и отвечать, сомневаться и ввергать в сомнение, наставлять и опровергать — истинно сократовские глаголы, отражающие направление и смысл философствования этого всегда бодрого, жизнерадостного и общительного человека.
Он беседовал с философами, софистами, политиками, военачальниками, поэтами, скульпторами, художниками, ремесленниками, торговцами, гетерами, со свободными и рабами, влиятельными гражданами полиса и простым людом, мужчинами и женщинами, старцами и юношами, людьми робкими и наглыми, бездарными и гениальными, с друзьями и врагами, афинянами и иноземцами, днем и ночью, в военных походах и дома, на свободе и в заключении. И о чем только он ни говорил: о богах и людях, полисе и законах, уме и глупости, знании и незнании, добре и зле, благе и справедливости, свободе и долге, добродетелях и пороках, богатстве и бедности, дружбе и взаимопомощи, самопознании и образовании, душе и теле, жизни и смерти. Собеседники и темы бесед менялись, но суть оставалась одна: во всеоружии разумного слова Сократ был в философской «разведке боем» — постоянном поиске и битве за истину, справедливость и нравственность, за должное в человеческих делах.
Это постоянство сократовской позиции, его стремление и умение ввести случайный и фрагментарный обмен мнениями в русло характерной для него беседы-исследования неизбежно сопровождались некоторыми элементами повтора, возвращения к уже не раз сказанному, к исходным принципам концепции. Так, в очередной беседе с софистом Гиппием о справедливости Сократ вернулся к своей основной мысли о том, что людям хорошо известно, у кого научиться какому-нибудь ремеслу, но они не знают, к кому обратиться для изучения более важного предмета — справедливости. Гиппий на это колко заметил Сократу, что все это он уже слышал от него. Любопытно продолжение беседы.
«— То удивительно здесь, Гиппий, что я говорю не только одно и то же, но об одном и том же, — отвечал Сократ. — В силу своего многознания ты, вероятно, никогда не выражаешься одинаково об одном и том же?
— Именно, я всегда стараюсь сказать что-либо новое.
— Что же, ты и относительно того, что знаешь, например, относительно грамматики, если кто спросит, сколько и какие буквы в слове “Сократ”, ты один раз стараешься так отвечать, а другой раз иначе; или, например, относительно чисел, если кто спросит тебя, сколько будет дважды пять, ты тоже отвечаешь неодинаково?
— Здесь я, так же как и ты, говорю всегда одно и то же, но относительно справедливости я именно теперь могу сказать то, против чего ни ты, ни кто другой не в состоянии будете ничего возразить.
— Клянусь Герой, — ответил Сократ, — по твоим словам, ты нашел великое счастье, если судьи перестанут давать разные решения, если граждане перестанут спорить за правду, судиться и образовывать партии, а государства враждовать и вести войны» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе, IV, IV, 6-8).
Дальнейшее обсуждение, однако, показало, что «великого счастья» Гиппий не нашел и ему нечего по существу возразить против сократовского отождествления справедливого и законного.
Блестяще владея искусством спора, Сократ, однако, принципиально противопоставлял себя софистам-спорщикам, а свои беседы — софистическим спорам и словесным препирательствам. Софистический спор нацелен на достижение внешнего эффекта победы над оппонентом; при этом софист-спорщик, игнорируя существо дела и отрицая объективный характер истины, пользуется всевозможными словесными ухищрениями и уловками. Для Сократа же беседа — это диалогическая форма обсуждения соответствующего предмета и поиска истины. Будучи формой его философствования, сократовская беседа воспроизводит основные моменты метода его философии. В целом можно сказать, что диалоги Сократа — это и есть его диалектика в действии. Ксенофонт сообщает, что слово «диалектика», по мнению Сократа, »происходит от того, что люди сходятся и сообща разбирают предметы по их родам. Потому, говорил он, человек должен приготовить себя к этой добродетели как можно лучше и всячески о ней заботиться, так как отсюда выходят люди и нравственные, и способные к управлению, и искуснейшие диалектики» (Там же, IV, V, II).
Диалектика для Сократа представляет собой философское искусство вести рассуждение. Она отличается от эристики — софистического метода спора. Эристик, отстаивая свою правоту, во что бы то ни стало возражает против иной точки зрения. Диалектик же тот, кто умеет ставить вопросы и давать ответы. Поэтому беседа как диалектический разбор вопроса предполагает взаимно согласованное, дружеское рассуждение собеседников. Спорщики препираются и затемняют предмет спора, беседующие же совместными усилиями стремятся к прояснению возникшей проблемы, причем сведущий и знающий помогает своему собеседнику на этом диалогическом пути познания.
Искусство беседы, по Сократу, требует исходить из того, что уже известно собеседнику, а не ошарашивать его сразу некой неизвестной ему и непонятной истиной. Поэтому следует путем наводящих вопросов выяснить границы знания и незнания собеседника, помочь ему "вспомнить" то, что известно его душе: ведь познание и есть воспоминание («анамнесис») вечной души о том, что она знала еще до рождения данного человека. «Но если, — говорит Сократ, — рождаясь, мы теряем то, чем владели до рождения, а потом с помощью чувств восстанавливаем прежние знания, тогда, по-моему, “познавать” означает восстанавливать знание, тебе уже принадлежавшее. И, называя это припоминанием, мы бы, пожалуй, употребили правильное слово» (Платон. Федон, 75 е).
В ходе диалектических бесед человек, по мысли Сократа, восстанавливает знания доставшейся ему бессмертной души, другими словами — духовно возрождается. Поэтому роль собеседника, посредством диалектики помогающего возрождению знания и его закреплению, он по аналогии с ремеслом своей матери-повитухи называл «майевтикой», т. е. повивальным искусством. «В моем повивальном искусстве, — замечает Сократ, — почти все так же, как у них; отличие, пожалуй, лишь в том, что я принимаю у мужей, а не у жен и принимаю роды души, а не плоти. Самое же великое в нашем искусстве — то, что мы можем разными способами допытываться, рождает ли мысль юноши ложный призрак или же истинный и полноценный плод» (Платон. Теэтет, 150 b-с). И с этой точки зрения понятно, почему
Сократ не считал себя «учителем» тех, у кого ему довелось принять «роды души»: ведь рожденные в ходе беседы знания — это «плоды» его собеседников, а не результат его особой мудрости, от которой он к тому же решительно открещивался. Он полагал, что его слушатели не могут у него чему-то научиться, как это обычно имеется в виду в отношениях «учитель–ученики», но они могут с его помощью открыть в себе много прекрасного и разумного, если, правда, в них это уже заложено. Поэтому тех своих собеседников, в ком не были заметны какие-либо признаки душевной "беременности", он отсылал на учение к Продику и другим софистам: в его личной помощи такие люди не нуждались.
Чтобы вновь не растерять возрожденное посредством «повивального искусства» знание, результаты познания-воспоминания необходимо, по Сократу, «связать» путем общих определений и понятий. Лишь благодаря этому можно раскрыть сущность обсуждаемого предмета и достигнуть истинного знания о нем. Такова в конечном счете цель сократовских бесед, в которых обсуждение конкретных и частных явлений подводит к выяснению их сущности, к рассмотрению того, что же такое сами по себе добродетель, справедливость, мудрость, мужество, прекрасное и т. п.
Познавательный интерес сократовской беседы направлен на раскрытие мыслительной сущности рассматриваемых явлений, а не на описание их чувственных образов и внешних взаимосвязей.
Сократ в своих беседах часто прибегал к индукции, используя ее как при образовании общих определений, так и с противоположной целью — для наглядной демонстрации ошибочности тех односторонних и мнимых «общих» определений, которые опрометчиво предлагались его собеседниками на основе поверхностных и поспешных обобщений эмпирического характера. В данном отношении можно сказать, что Сократ умело использует такой прием опровержения оппонента, как противопоставление более последовательной и обстоятельной индукции — индукции случайной и непродуманной.
Но никакая индукция, согласно Сократу, не ведет к истине, поскольку индуктивное рассуждение оперирует внешними и случайными свойствами самих вещей, а не их мыслительной сущностью. Божественная мудрость не только конечный ориентир и цель познания, но и его исходный пункт.
Поэтому Сократ оперирует словами «благо», «добродетель», «справедливость» и т.п. не как конечным результатом индуктивных рассуждений и «общим определением», а как исходным понятием, дедукцией из бесспорной для него божественной мудрости, которая одна только и предопределяет разумную сущность всего остального, да и саму познавательную способность человека. «Я решил, — рассказывает Сократ о своем переходе от натурфилософских занятий к понятийному анализу, — что надо прибегнуть к отвлеченным понятиям и в них рассматривать истину бытия, хотя уподобление, которым я при этом пользуюсь, в чем-то, пожалуй, и ущербно… Как бы там ни было, именно этим путем двинулся я вперед, каждый раз полагая в основу понятие, которое считал самым надежным; и то, что, как мне кажется, согласуется с этим понятием, я принимаю за истинное — идет ли речь о причине или о чем бы то ни было ином, — а что не согласно с ним, то считаю неистинным» (Платон. Федон, 100 а-b).
Определения Сократом блага, мужества, справедливости и т. п. в качестве знания лишь по внешней видимости являются выводом из его предшествующего индуктивного рассуждения, по существу же они представляют собой исходный принцип сократовского философствования. Истина, которая «рождается» в сократовских беседах, предшествует им. Дедуктивное понятие предшествует индуктивному «общему определению». Собственно, именно то, что Сократ уже в начале беседы располагает соответствующим дедуктивным понятием, и позволяет ему уверенно дирижировать ходом обсуждения. Умелое сочетание скрытой глубинной дедукции и внешней индукции придает особый блеск и силу сократовскому стилю беседы. Спор как будто развертывается в ключе индуктивных рассуждений, но его итог уже предопределен исходной установкой дедуктивного характера. Позиция Сократа в его беседах напоминает айсберг, основная и наиболее опасная часть которого остается невидимой. Опровергнуть в беседе Сократа значило обнаружить и отвергнуть невидимые начала его внешней аргументации. Но собеседники Сократа не вдавались в эти глубины.
Кроме того, подобное отрицание начал сократовской позиции в беседе означало бы прекращение самой беседы, ее превращение в обычный спор, где каждый отстаивает свою собственную позицию и где, следовательно, не может быть согласованного обсуждения проблемы. Вместо совместного поиска истины получился бы обмен мнениями спорящих сторон, каждая из которых одинаково неуступчива в своих претензиях на истинность.
Сократовская беседа исходит из предпосылки наличия объективной истины, признание которой превращает разговаривающих в собеседников и объединяет их познавательные усилия. Хотя именно сократовская позиция определяет и эту предпосылку, и эту истину (или по крайней мере путь к ней), но он скромно (и предусмотрительно!) выдает ее за нечто общезначимое и объективное, облегчая тем самым согласие оппонента и на саму беседу, и на ее результаты. «Когда он сам разбирал какой-либо вопрос, — пишет Ксенофонт, — то приступал к нему путем общепринятых истин, считая это основанием речи. Оттого-то, когда он говорил, у него более всех, насколько я знаю, оказывалось соглашающихся слушателей. Он говорил, что и Гомер потому придал Одиссею славу надежного оратора, что тот умел вести речи путем общепризнанных истин» (Ксенофонт. Воспоминания о Сократе, IV, VI, 15). Точнее было бы сказать, что за такие «общепринятые истины» Сократ выдавал свое, далеко не общепринятое, понимание существа разбираемых вопросов. Но это был акт не одиссеевского хитроумия, но сократовской мудрости.
Сократ дорожил согласием собеседника — ведь без этого нет и беседы! — и умело добивался таких ответов, с которыми по видимости был согласен и сам. Но на какой-то стадии беседы оказывалось, что собеседник стал явно противоречить самому себе и что вопросы Сократа загнали его в тупик. Избранный путь исследования оказывался ложным, и сократовское согласие представало как расчетливое притворство. Про Сократа поэтому обычно говорили, что он путается нарочно, чтобы запутать собеседника. Сам он в беседе с Меноном объяснял дело иначе: «Ведь не то что я, путая других, сам ясно во всем разбираюсь, — нет: я и сам путаюсь, и других запутываю. Так и сейчас — о том, что такое добродетель, я ничего не знаю, а ты, может быть, и знал раньше, до встречи со мной, зато теперь стал очень похож на невежду в этом деле. И все-таки я хочу вместе с тобой поразмыслить и поискать, что она такое» (Платон. Менон, 80 d).
Подобные тупиковые моменты в сократовских беседах демонстрировали не только невежество того или иного собеседника, но и вообще сам принцип философского незнания («Я знаю, что ничего не знаю»), скептическое в ироническое отношение Сократа к человеческой мудрости («мудр только бог, человеческая мудрость немного стоит»). Сократ ироничен и к себе, и к другим. Выявление чужого ничтожества он старался смягчить уничижением самого себя. По-преимуществу сократовская ирония добродушна, деликатна и свободна от зла и спеси [2] Она не заострена до уничтожающего сарказма, но и не притуплена до беззубого юмора. Ирония Сократа ошарашивает и уязвляет. Правда, за собеседником остается почетная возможность продолжить совместные поиски выхода из диалогического тупика, но на это оказываются способными, судя по сократовскому опыту, лишь немногие.
Чаще, однако, сократовская ирония пополняла ряды недовольных им сограждан. И этому обиженному большинству в конце концов удалось взять верх над своим обидчиком и пресечь его колкие речи. В числе тех, кто не раз оказывался мишенью сократовской иронии, был и влиятельный афинский демократ Анит, сыгравший активную роль в осуждении Сократа. Одно из их столкновений прекрасно изображено Платоном в диалоге «Менон», действие которого развертывается в 402 г. до н. э., т. е. незадолго до сократовского процесса. Сократ беседует с гостем Анита фессалийцем Меноном о том, что такое добродетель, можно ли ей научиться, как и у кого. В ходе беседы к ней подключается и подошедший Анит. В обычной своей манере ироничного завышения достоинств посредственных людей Сократ в связи с появлением нового собеседника замечает, что вот с такими людьми, как Анит, и надо исследовать, существуют ли учителя добродетели или нет и какие они.
«…Ведь Анит, — замечает Сократ, — прежде всего сын Антемиона, человека мудрого и богатого, который разбогател не случайно и не благодаря чьему-нибудь подарку, как фиванец Исмений [3], получивший недавно Поликратовы сокровища, но благодаря собственной мудрости и усердию; к тому же он не какой-нибудь чванный, спесивый и докучливый гражданин, но муж скромный и благовоспитанный. И Анита он хорошо вырастил и воспитал, как считает большинство афинян, выбирающих его на самые высокие должности» (Платон. Менон, 90 а-b).
Зная Сократа, его неприязнь к наживательству, его нелестное мнение о решениях «большинства афинян» и т. п., можно не сомневаться, что все эти лестные слова в адрес Антемиона и его хорошо воспитанного сына Анита — сплошная ирония и чистое надувательство. Сократовская манера иронизировать потому и уязвляла глубоко и сильно, что ее стрелы пускались с весьма высокого и лестного для объекта насмешки допущения, которое как раз и не было оправдано ни его прошлым и настоящим, ни особенно его позицией в текущей беседе. Этим, в частности, обусловлено то характерное для сократовских бесед обстоятельство, что, добиваясь поддакивания собеседников в начале разговора, Сократ неприметно заводил их в тупиковую ситуацию, сбивая с толку и вынуждая отказываться от прежних "да". Чем больше был ироничный прикуп, тем чувствительнее для иронизируемого оказывалась потеря в ходе беседы тех иллюзорных достоинств, которые тонко подсунул ему для подвоха и искусно развеял его опасный собеседник. Течение сократовской беседы исподволь и незаметно размывало ее начальное допущение, которое в конце концов оказывалось применительно к данному случаю — надо же такому случиться! — несостоятельным.
Такое ведение сократовской игры-беседы на занижение достоинств оппонентов создавало впечатление, что Сократ дурачит их. Эффект усиливался еще и тем, что параллельно этому Сократ «дурачился» и сам, хотя ход беседы — и объективно, и субъективно — демонстрировал несостоятельность и этого допущения. Вся сократовская беседа представала в глазах ее уязвленных участников как реализация колкого замысла Сократа: принизить других и возвысить себя. Тема и существо бесед забывались, оставалась и копилась злоба против собеседника, уязвившего их достоинство и самолюбие.
В начале беседы Анит, не чуя пока подвоха, легко соглашается с Сократом, что учиться тому или иному искусству следует у тех, кто сведущ в соответствующем деле: врачебному искусству — у врача, игре на флейте — у флейтиста и т. д. Когда же речь заходит о стремления Менона научиться мудрости и добродетели, необходимо и в частной и публичной жизни, и Сократ упоминает со известных всем афинянам учителях добродетели, обучающих за плату этому искусству, т. е. о софистах, Анит раздраженно замечает: «О Геракл! И не поминай их, Сократ! Не дай бог, чтобы кто-нибудь из моих родных пли домашних, или друзей, здешних или иноземных, настолько сошел с ума, чтобы идти к ним себе па погибель, — потому что софисты — это очевидная гибель и порча для тех, кто с ними водится» (Там же, 91 с).
Сократ, сам будучи принципиально на иных позициях, чем софисты, в споре с Анитом, однако, берет их сторону. И вообще к софистам Сократ относится мягче, терпимее, лояльнее, чем это можно бы было ожидать в свете его отличия от них. Он и раньше не раз признавал высокие достоинства таких софистов, как Протагор, Горгий, Продик, отличая их от софистов типа Фрасимаха и Калликла. Анит же к софистам, которые все для него на одно лицо, относился как аристофановский Стрепсиад. Его угрюмое недоверие вообще ко всем софистам опиралось на давний предрассудок, видевший корни всех зол и неудач в новых веяниях и мудрствованиях.
Сократ, напротив, разоблачал подобный предрассудок, жертвой которого он сам стал. Ему импонировали большие знания многих знаменитых софистов, их просветительский пафос и рационализм, их готовность обучить других, пускай за плату, тому, что знали сами. Сократ, в частности, обращает внимание Анита на то, что добрая слава Протагора и многих его современных последователей во всей Элладе никак не вяжется с приписываемой им порчей юношества. По мнению Сократа, зло и порча проистекают от незнания многих, а не от знания немногих. И вовсе не софисты виновны в некомпетентности афинских должностных лиц, в правлении познающих, случайных и неподготовленных к государственным делам людей, во всеобщем интриганстве, погоне за наживой и прочих нравственных и политических пороках членов афинского полиса.
Однако такие аргументы не доходят до Анита, который с позиций охранительного патриотизма предлагает вообще очистить Афины от софистов. При этом Анит признается, что сам он никогда не имел дела с софистами, попросту говоря, не знает их. Дальнейшая беседа приобретает любопытный оборот:
«Сократ. Так как же ты, милейший, можешь разобраться, что в этом деле есть хорошего и что плохого, если ты вовсе и не знаешь его?
Анит. Легче легкого! Уж в них-то я разбираюсь, каковы они, знаю я их или нет, все равно.
Сократ. Ты, верно, прорицатель, Анит? Ведь из того, что ты сказал, мне не понять, как ты мог разобраться в них иначе" (Там же, 92 с).
На вопрос Сократа, у кого же, если не у софистов, учиться добродетели, Анит ссылается на многих «достойных афинян». Сократ, не отрицая наличие таковых, полагает, однако, что люди, сами доблестные в гражданских делах, в том числе такие знаменитые политики, как Фемистокл, Аристид, Перикл, Фукидид, не были искусны в деле обучения других — и даже собственных сыновей — той добродетели, которой были причастны сами; поэтому они не могут расцениваться в качестве учителей добродетели.
Здесь участие в беседе рассерженного Анита, которому показалось, что Сократ порочит всех афинских политиков, включая и его самого, завершается следующей примечательной угрозой: «Что-то, по-моему, слишком легко поносишь ты людей, Сократ. Если хочешь меня послушаться, я бы советовал тебе поостеречься. Может быть, в другом городе тоже легче делать людям зло, чем добро, а здесь и подавно. Впрочем, я думаю, ты и сам это знаешь» (Там же, 95 а).
Не обращая внимания на эти угрозы, Сократ продолжает, уже без Анита, свою беседу с Меноном, который сумел достойно претерпеть горечь сократовской иронии. Подобное испытание иронией сократовских бесед прошли все те, из кого сформировался с годами кружок постоянных слушателей и собеседников Сократа, преданных ему друзей и учеников. В их числе были Платон, Ксенофонт. Критон, Аполлодор, Антисфен, Аристипп, Федон, Аристодем, Евклид Мегарский, Эсхин, Теэтет, Менексен, Симмий, Кебет, Критобул, Херефонт, Херекрат, Гермоген, Евтидем и другие.
Самым выдающимся в этом ряду был Платон. Его знакомство с Сократом произошло примерно в 407 г. до н. э. и продолжалось до казни учителя. Рассказывали, будто накануне встречи с Платоном Сократу приснился лебедь, который, посидев у него на груди, взлетел с пением ввысь. И когда на следующий день состоялась встреча с юным Платоном, Сократ, вспомнив про сон, восторженно заметил: «Вот мой лебедь!» Лебедь считался священной птицей Аполлона, и Сократ, рассматривавший свое философствование как служение этому богу, истолковал происшедшее как божественное знамение и вещее указание на появление среди его слушателей нового служителя Аполлона и достойного преемника. Как бы то ни было, философские надежды Сократа Платон оправдал.
Любопытна легенда о встрече Сократа с Ксенофонтом, будущим историком и одним из основных, наряду с Платоном, источников наших сведений о сократовских беседах. Как-то разговорившись с незнакомым молодым человеком, Сократ спросил у него, куда следует идти за мукой и маслом. Юный Ксенофонт бойко ответил: на рынок. «А за мудростью и добродетелью?» — поинтересовался Сократ, вызвав удивление юноши, С этого удивления и началась их дружба. «Иди за мною, я покажу!» — пообещал Сократ.
Ксенофонт стал в дальнейшем одним из его внимательных, ревностных и любящих слушателей. Когда Ксенофонт намеревался поступить наемником к Киру, он предварительно обсудил это дело с Сократом. Щекотливость мероприятия состояла в том, что Персия хотя не была в открытой вражде с Афинами, но держалась явно проспартанской позиции. Сократ, твердо придерживавшийся полисного патриотизма, счел неуместным брать на себя решение сомнительного вопроса и отослал Ксенофонта к оракулу Дельфийского храма в надежде, что последний не станет давать в сложившейся обстановке антиафинского прорицания. Ксенофонт, однако, облегчил положение оракула, завуалировав существо своего обращения. Он спросил: "Каким богам должен я принести жертву, чтобы благополучно возвратиться?". В Грецию он вернулся уже после казни Сократа.
Восторженными поклонниками и постоянными спутниками Сократа были юный Аполлодор и будущий основатель кинической школы Антисфен. Последний, живя вне города, ежедневно приходил в Афины послушать Сократа, побеседовать с ним. С той же целью еще более дальний путь из Мегар проделывал Евклид, будущий глава мегарской школы философии. А во время афино-мегарской войны, когда мегарянам было запрещено посещать Афины, Евклиду случалось пробираться к Сократу даже в женской одежде.
Федон из Элиды был выкуплен из рабства при активном содействии Сократа. Между ними установилась очень тесная дружба. Позже Федон у себя на родине основал элидскую философскую школу.
Старая дружба связывала Сократа с Критоном, чей сын Критобул тоже был принят в сократовский круг.
Впрочем, в дружеских отношениях Сократ находился со всеми своими постоянными собеседниками-«учениками». Особо восторженные его почитатели стали даже внешне подражать ему. Так, Антисфен щеголял в худом плаще, а Аристодем стал ходить босиком. Видимо, такое подражательство приобрело заметный размах, раз уж Аристофан счел уместным заметить в своих «Птицах»:
Лакедемоном бредили афиняне,
Не мылись и не брились,
Бородатыми Сократами расхаживали с палками.
Упоминание Аристофаном Лакедемона (Спарты) было намеком на сократовскую критику богатства и роскоши, на его призывы к воздержанности в еде, питье, одежде, словом, ко всему тому, что внешне больше подходило к спартанскому, а не афинскому образу жизни.
Считая воздержание от чувственных удовольствий и обуздание страстей необходимой предпосылкой всякой добродетели, Сократ уделял обсуждению этого предмета со своими друзьями-"учениками" большое внимание. Кстати сказать, сократовские беседы на данную тему лишены проспартанских мотивов. Наиболее обстоятельно о воздержании Сократ беседовал с Аристиппом, приверженцем принципа удовольствия. Свою собственную аргументацию Сократ в упомянутой беседе дополнил назидательным мифологическим рассказом софиста Продика о Геракле на перепутьи.
Сюжет этого рассказа таков. Когда Геракл, достигнув юношеского возраста, задумался, по какому пути ему идти дальше, к нему в образе двух женщин явились Порок и Добродетель, и каждая из этих дам стала расхваливать собственные достоинства, очерняя одновременно свою соперницу. Из их спора выясняется, что только добродетель - единственный путь к действительной радости, хотя и путь трудный, далекий. Удовольствия же на пути порока близки и легко достижимы, но скоротечны и чреваты несчастиями. «Из всего, что есть доброго и хорошего, — говорит Добродетель Гераклу, — боги ничего не дают человеку без труда и забот. Таким образом, если ты хочешь, чтобы боги были к тебе милостивы, ты должен почитать их; если желаешь, чтобы тебя любили друзья, ты должен делать им добро; если стремишься к уважению со стороны известного города, ты должен приносить пользу этому городу; и если добиваешься удивления своей деятельности со стороны всей Эллады, ты должен стараться благодетельствовать всей Элладе; если хочешь, чтобы земля давала тебе обильную жатву, ты должен отдаться земле; если находишь, что тебе следует извлекать богатства из стада, ты должен заботиться о стадах; стремишься ли достигнуть славы путем войны и быть в состоянии доставлять свободу друзьям и порабощение врагам, ты должен изучать военные науки у людей знающих и упражняться в их применении. Если же ты желаешь иметь сильный организм, ты должен приучать его повиноваться рассудку и развивать его посредством труда и пота» (Ксенофонт. Воспоминание о Сократе, II, 1, 28).
Сократу, однако, не удалось, даже прибегнув к рассказу Продика и схожим по назидательности стихам Гесиода и Епихарма, полностью переубедить Аристиппа, который в дальнейшем основал философскую школу киренаиков-гедонистов. Правда, под влиянием сократовской философии киренаики направили свои усилия на моральную проблематику, и гедонизм (стремление к наслаждению) у них играет роль морального принципа, имеет этический смысл.
В беседах Сократа с людьми из ближайшего его окружения, с друзьями и учениками, заметно усиливается момент наставления, вразумления, назидания. В таких беседах Сократ прибегает к возможно более мягким тонам своей богатой полемической палитры. Основное внимание в этих случаях он уделяет не ироническому разоблачению ложных представлений собеседника, но высказыванию и обоснованию положительных моментов своей позиции, И здесь совет сочетается с критикой, серьезное с шуткой, но ирония заметно смягчена и в целом позитивное превалирует над негативным. Таковы, например, беседы Сократа со своим старшим сыном Лампроклом о признательности родителям и уважении к матери, с Аристодемом о любви божества к человеку, с Херекратом о единодушии и взаимной любви между братьями, с Антисфеном и Критобулом о дружбе и выборе друзей, с Аристархом о помощи в нужде, с Евтиром о добывании себе пропитания трудом, с Критоном о путях борьбы против сикофантов, с Дионисидором об обязанностях военачальника, с сыном Перикла об афинянах, с Главконом и Хармидом о необходимости соответствующего образования для занятия политикой, с Епигеном о значении телесных упражнений и т. д.
Переход от иронической беседы-полемики с запутыванием собеседника и демонстрацией его незнания к наставительной беседе-совету хорошо виден на примере общения Сократа с Евтидемом Красивым. Если первые свои беседы с Евтидемом - о роли знания для управления государством, о добре и зле - Сократ вел в ироническом духе, больно задевая самомнение слушателя, то в дальнейшем, когда Евтидем стал ревностным сократиком и усвоил даже привычки учителя, последний стал беседовать с ним простым и понятным образом.
Часто сократовские беседы с учениками развертывались по ходу совместного чтения произведений древних и современных авторов и разбора их положений. Поощряя любознательность своих слушателей и всемерно содействуя их добродетельной тяге к знанию, Сократ в тех случаях, когда сам был несведущ в том или ином вопросе, отводил их к знающим людям. При этом он постоянно предостерегал их против суетного стремления к "многознанию" и "всезнанию", призывая сосредоточиться на развитии и углублении практически необходимых, полезных знаний и занятий. Так, он не советовал при изучении геометрии или астрологии вдаваться в темные дебри и выходить далеко за рамки практически полезного для человеческой жизни, например, в земледелии, строительстве, морском деле и т. п. Тем же, кто желал помочь себе больше, чем это в пределах человеческого знания, Сократ советовал обратиться к мантике.
Считая своих слушателей друзьями, а не "учениками", Сократ, в отличие от софистов, не брал с них денег. Софист Антифон по этому поводу как-то заметил Сократу: «Очевидно, если бы ты считал свое собеседование что-нибудь стоящим, то брал бы за него деньги не менее стоимости. Ты, может быть, справедлив, потому что никого не обманываешь из-за любостяжания, но ты не можешь быть умным, потому что знаешь то, что ничего не стоит» (Там же, 1, VI, 12). Явно задетый славой и популярностью Сократа, Антифон называет его «учителем злополучия», настраивающим и учеников своих на лад своей бедной и безденежной жизни в рабской нужде.
Сократ был не из тех людей, кого могли сбить с толку подобные язвительные выпады. Да и его шкала ценностей исходила из иного понимания благ: счастье он видел не в богатстве, роскоши и неге, но в добродетельной жизни, достигаемой на путях умеренности, воздержания и разумного управления потребностями, страстями и чувствами. Софиста, берущего плату за обучение своему знанию, Сократ уподобляет тем, кто продает свою красоту за деньги. И там, и тут нет любви, между тем только любовь одухотворяет и возвышает человеческие отношения вообще, отношение человека к истине в особенности. Ведь философия как любовь к истине - дитя не только глубокого познания, но и возвышенной любви.
И Сократ вел свои философские беседы, не занижая этого высокого пафоса бескорыстного просвещения всех тех, кто готов был его слушать.
Сократовские беседы сделали его уже при жизни популярнейшей фигурой не только в Афинах, но и во всей Элладе. И когда Херефонт, один из преданных ему слушателей, обратился к дельфийской пророчице с вопросом, есть ли кто на свете мудрее Сократа, пифия ответила: «Софокл мудр, Еврипид мудрее, Сократ же — мудрейший из всех людей». Сохранился и другой вариант ответа: «В мудрости никто не сравнится с Сократом».
По тогдашним представлениям, этот ответ пифии означал высшее признание человеческих достоинств Сократа и его своеобразную «канонизацию» в качестве мудреца. Трудно допустить, чтобы столь значимый ответ был экспромтом пифии. Было ясно, что мнение дельфийского оракула, пользовавшегося всеэллинским влиянием, вскоре же получит широкую огласку. И выбор в пользу Сократа был равносилен божественному одобрению его позиции в качестве нормативного образца и освященного масштаба. Чрезвычайно осторожные и эластичные в своих высказываниях жрецы храма Аполлона в Дельфах не решились бы, конечно, назвать мудрейшим человека в каком-либо отношении, с их точки зрения, сомнительного, порочного, а тем более безбожного, богохульствующего и т.п. Судя по всему, в Дельфах задолго до обращения Херефонта были достаточно хорошо осведомлены о Сократе, и его имя не раз упоминалось в кругу дельфийских жрецов.
Ответ оракула вверг Сократа в раздумье о смысле божественного прорицания: сам он не считал себя мудрым, но и бог ведь не лжет. Путем бесед и наблюдений испытывая на мудрость себя и всех тех, кто слыл что-либо знающим, Сократ пришел к выводу, что если другие мнят себя мудрыми, не будучи таковыми, то он сам, хотя и не мудр, но, по крайней мере, и не воображает себя мудрецом. В этом различии он и усмотрел причину предпочтения оракулом его всем остальным. «А в сущности, афиняне, — поясняет Сократ, — мудрым-то оказывается бог, и своим изречением он желает сказать, что человеческая мудрость стоит немногого или вовсе даже ничего, и, кажется, при этом он не имеет в виду именно Сократа, а пользуется моим именем ради примера, все равно как если бы он сказал: “Из вас, люди, всего мудрее тот, кто подобно Сократу знает, что ничего поистине не стоит его мудрость”» (Платон. Апология Сократа, 23 b).
Сократовские беседы, пронизанные таким пониманием смысла божественного прорицания, привели его в конечном счете в суд. И когда накануне слушания дела Гермоген спросил его, почему он не готовится к защите, Сократ резонно заметил: «Разве я не провел всю жизнь в этом занятии?»
ПРИМЕЧАНИЯ
1. Корибанты — жрецы богини Кибелы, доводившие себя в богослужениях до экстаза и исступления. назад
2. В целом сократовская ирония — компонент более оптимистичного, радостного и светлого мироощущения, чем это подразумевается в интерпретации известного греческого исследователя Костаса Варналиса, который приписывает Сократу, например, такие слова: «Ирония не начало философии, а ее конец. Нужно пройти через трагедию раздумья и отчаяния, чтобы дойти до смеха, до горького смеха» (Костас Варналис. Подлинная апология Сократа. М.,.1935, с. 47). назад
3. Исмений — демагог в Фивах; для активизации антиспартанской деятельности получил подкуп от персов. См.: Платон. Соч. М, 1968, т. 1, с. 591, примеч. 30. назад