ПОРФИРИЙ
ЖИЗНЬ ПИФАГОРА
ПРИМЕЧАНИЯ
НАЗАД К СОДЕРЖАНИЮ
Почти все согласно утверждают, что Пифагор был сыном
Мнесарха, но разноречиво судят о происхождении самого
Мнесарха. Некоторые считают Мнесарха уроженцем Самоса. Но
Клеанф (в V книге "Мифических повествований") говорит,
будто Мнесарх был сириец из сирийского Тира и будто он
однажды в неурожайный год приплыл на Самое по торговым
делам, устроил раздачу хлеба и за это был удостоен
самосского гражданства. Потом, так как Пифагор с детских
лет оказался способен ко всем наукам, Мнесарх отвез его в
Тир и привел к халдеям, где Пифагор и овладел всеми их
знаниями. Вернувшись оттуда в Ионию, Пифагор сперва учился
при Ферскиде Сиросском, а потом при Гермодаманте, сыне
Креофила, доживавшем век на Самосе.
Впрочем, по словам Клеанфа, иные уверяют даже, что отец
Пифагора был тирренец из тех, которые поселились на Лемносе
1;
оттуда он по делам приехал на
Самое, остался там и получил гражданство; а когда он ездил
в Италию, то брал с собою и мальчика Пифагора; Италия тогда
благоденствовала, и потому-то Пифагор впоследствии опять отправился туда.
Клеанф перечисляет также двух старших братьев Пифагора
Евноста и Тиррена; Аполлоний (в книгах про Пифагора)
упоминает и мать Пифагора – Пифаиду из потомства
Анкея, основателя Самоса; а некоторые, по свидетельству
Аполлония, считали его отпрыском Аполлона и Пифаиды и лишь
на словах сыном Мнесарха. Так говорит и один самосский поэт:
Фебу, Зевесову сыну, рожден Пифагор Пифаидой –
Той, что в Самосской земле всех затмевала красой.
Учился же он, по словам Аполлония, не только у Фсрекида,
но и у Гсрмодаманта и у Анаксимандра.
Дурид Самосский во II книге "Времясчислсния" добавляет,
что у Пифагора был сын Аримнест, наставник Демокрита; этот
Аримнест, воротясь из изгнания, поставил за это в храм Геры
медную статую двух локтей в поперечнике, сделав на ней
такую надпись:
Сын Пифагора меня Аримнест в этом храме поставил,
Миру в ученых речах многую мудрость явив.
Статую эту похитил тот Сим, который присвоил сочинения
"О гармонии" и "Канон" и издал их как свои; там были
статуи всех семи наук
2.
Сим похитил одну
из них, а после этого исчезли и остальные, указанные в
посвятительной надписи. А другие пишут, что от критянки
Феано, дочери Пифанакта, у Пифагора был сын Телавг и дочь
Мня; иные упоминают и дочь Аригноту, от которой даже
сохранились пифагорейские сочинения. И Тимсй рассказывает,
что дочь Пифагора в девичестве была в Кротоне первой в
хороводе девиц, а в замужестве – первой в хороводе
замужних и что дом ее кротонцы посвятили Деметрс, а
переулок, где он стоял, – Музам.
Наконец, Лин в IV книге "Истории" упоминает, что
разногласия были даже относительно места рождения Пифагора:
"Если ты затруднишься назвать родину и город, гражданином
которых случилось быть этому мужу, то пусть это тебя не
смущает: иные говорят, что он с Самоса, иные – что из
Флиунта, иные – что из Метапонта".
Что касается его учения, то большинство писавших
утверждают, что так называемые математические науки он
усвоил от египтян, халдеев и финикиян (ибо геометрией
издревле занимались египтяне, числами и подсчетами
финикияне, а наблюдением небес – халдеи), а от магов
услышал о почитании богов и о прочих жизненных правилах.
Первое знакомо многим, потому что записано в книгах; зато
прочие жизненные правила известны менее. О чистоте своей он
так заботился (пишет Евдокс в VII книге "Объезда земли"),
что избегал и убийств и убийц: не только воздерживался от
животной пищи, но даже сторонился поваров и охотников.
Антифонт в книге "О жизни мужей, отличавшихся
добродетелью" рассказывает, какую выносливость выказал
Пифагор в Египте. Пифагор услышал, как хорошо в Египте
воспитывают жрецов, и захотел сам получить такое
воспитание; он упросил тирана Поликрата написать
египетскому царю Амасису, своему другу и гостеприимцу,
чтобы тот допустил Пифагора к этому обучению. Приехав к
Амасису, он получил от него письмо к жрецам; побывав в
Гелиополе, отправился в Мемфис, будто бы к жрецам постарше;
но, увидев, что на самом деле и здесь то же, что и в
Гелиополе, из Мемфиса он таким же образом пустился в
Диосполь. Там жрецы из страха перед царем не решались
выдать ему свои заветы и думали отпугнуть его от замысла
безмерными тяготами, назначая ему задания, трудные и
противные эллинским обычаям. Однако он исполнял их с такой
готовностью, что они в недоумении допустили его и к
жертвоприношениям и к богослужениям, куда не допускался
никто из чужеземцев.
Воротившись в Ионию, он устроил у себя на родине
училище; оно до сих пор называется Пифагоровой оградой, и
самосцы там собираются на советы по общественным делам. А
за городом он приспособил для занятий философией одну
пещеру и проводил там почти все свои дни и ночи, беседуя с
друзьями. Но в сорок лет (по словам Аристоксена) он увидел,
что тирания Поликрата слишком сурова, чтобы свободный
человек мог выносить такую деспотическую власть; и тогда он
собрался и отправился в Италию
3.
Многие подробности об этом философе, которых я не хочу
пропустить, сообщает Диоген в книге "Чудеса по ту сторону
Фулы". Он говорит, что Мнесарх был тирренцем – из тех
тирренцев, которые заселили Лемнос, Имброс и Скирос, что он
объездил много городов и стран и однажды нашел под большим
красивым белым тополем грудного младенца, который лежал,
глядя прямо в небо, и не мигая смотрел на солнце, а во рту
у него была маленькая и тоненькая тростинка, как свирель, и
питался он росою, падавшею с тополя. С изумлением это
увидев, Мнесарх решил, что мальчик этот – божественной
породы, взял его с собой, а когда он вырос, отдал его
самосскому жителю Андроклу, который поручил мальчику
управлять своим домом. Мнесарх назвал мальчика Астреем
4
и, будучи богатым человеком,
воспитал его вместе с тремя своими сыновьями, Евиостом,
Тирреном и Пифагором, из которых младший был усыновлен тем
же Андроклом.
В детстве Пифагор учился у кифариста, живописца и
атлета, в юности пришел в Милет, к Анаксимандру учиться
геометрии и астрономии. Ездил он, по словам Диогена, и в
Египет, и к арабам, и к халдеям, и к евреям; там он
научился и толкованию снов и первый стал гадать по ладану.
В Египте он жил у жрецов, овладел всею их мудростью, выучил
египетский язык с его тремя азбуками – письменной,
священной и символической (первая на них изображает обычный
язык, а две другие – иносказательный и загадочный)
5
и узнал многое о богах. У
арабов он жил вместе с царем, а в Вавилоне – с халдеями;
здесь побывал он и у Забрата
6,
от которого
принял очищение от былой скверны, узнал, от чего должен
воздерживаться взыскующий муж, в чем состоят законы природы
и каковы начала всего. От этих-то народов и вывез Пифагор в
своих странствиях главную свою мудрость. Пифагору и подарил
Мнесарх мальчика Астрея; и Пифагор принял его, изучил его
лицо и тело в движении и покое, а затем дал ему воспитание.
Ибо Пифагор первый достиг такого знания человека и умения
распознавать природу каждого, что ни с кем не дружил и не
знакомился, не определив по лицу, каков этот человек. Был у
него и другой мальчик, привезенный из Фракии, по имени
Залмоксис; когда он родился, на него накинули медвежью
шкуру, по-фракийски называемую залмою, отсюда и его имя.
Пифагор его любил и научил его наблюдению небес,
священнослужениям и иному почитанию богов. Мальчик этот
(которого, по другим сведениям, звали Фалес) почитается у
варваров богом вместо Геракла
7.
Дионисофан сообщает, что он был рабом у Пифагора, но попал в плен
к разбойниках, и был заклеймен выжженными на лбу знаками, когда
хозяин его Пифагор из-за гражданских смут находился в изгнании. А
другие уверяют, что имя Залмоксис означает "чужеземец".
Когда на Делосе заболел Ферекид, Пифагор за ним
ухаживал, а когда он умер, то похоронил его и затем
вернулся на Самос, чтобы повидаться с Гермодамантом и
Креофилом. Здесь он прожил некоторое время; тогда-то он и
помог самосскому атлету Евримену, который благодаря
Пифагоровой мудрости, несмотря на свой малый рост, сумел
осилить и победить на Олимпийских играх многих рослых
противников. Дело в том, что остальные атлеты, по
старинному обычаю, питались сыром и смоквами, а Евримен по
совету Пифагора первый стал ежедневно есть назначенное
количество мяса и от этого набираться сил. Однако потом,
усовершенствовавшись в мудрости, Пифагор посоветовал ему
хоть и бороться, но не побеждать, ибо человек должен
принимать на себя труды, но не навлекать, побеждая,
зависти: ведь и увенчанные победители небезупречны.
После этого, когда Самое подпал под тираническую власть
Поликрата, Пифагор рассудил, что не пристало философу жить
в таком государстве, и решил отправиться в Италию.
Остановившись по пути в Дельфах, он написал на гробнице
Аполлона элегические стихи о том, что Аполлон был. сын
Силена, убитый Пифоном и погребенный в месте по имени
Трипод; а имя это оно получило от трех дочерей Триопа
8,
которые там его, Аполлона,
оплакивали. Приехав на Крит, он побывал у жрецов Морга,
одного из идейских дактилей
9,
и принял от
них очищение камнем-громовником, ложась ниц поутру у моря,
а ночью у реки в венке из шерсти черного барана. Спускался
он там и в так называемую идейскую пещеру, одетый в черную
шкуру, пробыл там положенные трижды девять дней, совершил
всесожжение Зевсу, видел его застилаемый ежегодно престол,
а на гробнице Зевса высек надпись под заглавием "Пифагор
Зевсу", начинающуюся так:
Зан здесь лежит, опочив, меж людьми называемый Зевсом
10.
Достигнув Италии, он появился в Кротоне (об этом говорит
Дикеарх) и сразу привлек там всеобщее уважение как человек,
много странствовавший, многоопытный и дивно одаренный
судьбою и природою: с виду он был величав и благороден, а
красота и обаяние были у него и в голосе, и в обхождении, и
во всем. Сперва он взволновал городских старейшин; потом,
долго и хорошо побеседовав с юношами, он по просьбе властей
обратил свои увещания к молодым; и наконец, стал говорить с
мальчиками, сбежавшимися из училищ, и даже с женщинами,
которые тоже собрались на него посмотреть. Все это умножило
громкую его славу и привело к нему многочисленных учеников
из этого города, как мужчин, так и женщин, среди которых
достаточно назвать знаменитую Феано; даже от соседних
варваров приходили к нему и цари и вожди. Но о чем он
говорил собеседникам, никто не может сказать с
уверенностью, ибо не случайно окружали они себя молчанием;
но прежде всего шла речь о том, что душа бессмертна, затем
– что она переселяется в животных и, наконец, что все
рожденное вновь рождается через промежутки времени, что
ничего нового на свете нет и что все живое должно считаться
родственным друг другу. Все эти учения первым принес в
Элладу, как кажется, именно Пифагор.
Он так привлекал к себе всех, что одна только речь,
произнесенная при въезде в Италию (говорит Никомах),
пленила своими рассуждениями более двух тысяч человек; ни
один из них не вернулся домой, а все они вместе с детьми и
женами устроили огромное училище в той части Италии,
которая называется Великой Грецией, поселились при нем, а
указанные Пифагором законы и предписания соблюдали
ненарушимо, как божественные заповеди. Имущество они
считали общим; а Пифагора причисляли к богам. Поэтому,
овладев так называемой "тетрактидой"
11
["четверкой"], одним из приемов, составлявших его тайное
учение, – впрочем, приемом изящным и приложимым ко
многим физическим вопросам, – они стали ею клясться,
поминая Пифагора как бога и прибавляя ко всякому своему
утверждению:
Будь свидетелем тот, кто людям принес тетрактиду,
Сей для бессмертной.души исток вековечной природы!
Поселившись здесь, он увидел, что города Италии и
Сицилии находятся в рабстве друг у друга, одни давно,
другие недавно, и вернул им вольность, поселив в них
помышления о свободе через своих учеников, которые были в
каждом городе. Так он освободил Кротон, Сибарис, Катанию,
Регий, Гимеру, Акрагант, Тавромений и другие города, а
некоторым, издавна терзаемым распрями с соседями, даже дал
законы через Харонда Катанского и Залевка Локрийского. А
Симих, тиран Кентурип, после его уроков сложил свою власть
и роздал свое богатство, частью – сестре, частью
согражданам. Даже луканы, мессапы, певкетии, римляне, по
словам Аристоксена, приходили к нему. И не только через
своих друзей умирял он раздоры внутренние и междоусобные,
но и через их потомков во многих поколениях и по всем
городам Италии и Сицилии. Ибо для всех, и для многих и для
немногих, было у него на устах правило: беги от всякой
хитрости, отсекай огнем, железом и любым орудием от тела
болезнь, от души – невежество, от утробы –
роскошество, от города – смуту, от семьи – ссору,
от всего, что есть, неумеренность. Если верить рассказам о
нем старинных и надежных писателей, то наставления его
обращались даже к бессловесным животным. В давнийской
земле, где жителей разоряла одна медведица, он, говорят,
ваял ее к себе, долго гладил, кормил хлебом и плодами и,
взявши клятву не трогать более никого живого, отпустил; она
тотчас убежала в горы и леса, но с тех пор не видано было,
чтобы она напала даже на скотину. В Таренте он увидел быка
на разнотравье, жевавшего зеленые бобы, подошел к пастуху в
посоветовал сказать быку, чтобы тот этого не делал. Пастух
стал смеяться и сказал, что не умеет говорить по-бычьи;
тогда Пифагор, сам подошел к быку и прошептал ему что-то на
ухо, после чего тот не только тут же пошел прочь от
бобовника, но и более никогда не касался бобов, а жил с тех
пор и умер в глубокой старости в Таренте при храме Геры,
где слыл священным быком и кормился хлебом, который
подавали ему прохожие. А на Олимпийских играх, когда
Пифагор рассуждал с друзьями о птицегаданиях, знамениях и
знаках, посылаемых от богов вестью тем, кто истинно
боголюбив, то над ним, говорят, вдруг появился орел, и он
поманил его к себе, погладил и опять отпустил. И,
повстречав однажды рыбаков, тащивших из моря сеть, полную
рыбы, он точно им сказал заранее, сколько рыб в их огромном
улове; а на вопрос рыбаков, что он им прикажет делать, если
так оно и выйдет, он велел тщательно пересчитать всех рыб и
тех, которые окажутся живы, отпустить в море. Самое же
удивительное, что все немалое время, пока шел счет, ни одна
рыба, вытащенная из воды, в его присутствии не задохнулась.
Многим, кто приходил к нему, он напоминал о прошлой их
жизни, которую вела их душа, прежде чем облечься в их тело.
Сам он был Евфорбом, сыном Памфа, и доказывал это
неопровержимо; а из стихов Гомера он больше всего хвалил и
превосходно пел под лиру следующие строки:
Кровью власы оросилися, сродные девам Харитам,
Кудри, держимые пышно златой и серебряной связью.
Словно как маслина древо, которое муж возлелеял
В уединении, где искипает ручей многоводный,
Пышно кругом разрастается; зыблют ее, прохлаждая,
Все тиховейные ветры, покрытую цветом сребристым;
Но внезапная буря, нашедшая с вихрем могучим,
С корнем из ямины рвет и по черной земле простирает,
–
Сына такого Панфоева, гордого сердцем Евфорба
Царь Менелай низложил и его обнажал от оружий
12.
А общеизвестные рассказы о том Евфорбовом щите, который
среди троянского оружия был посвящен в Микенском храме Гере
Аргивской, нет надобности пересказывать.
Говорят, он переходил однажды со многочисленными
спутниками реку Кавкас
13
и заговорил с
ней, а она при всех внятным и громким голосом ему отвечала:
"Здравствуй, Пифагор!" В один и тот же день он был и в
италийском Метапонте, и в сицилийском Тавромении, и тут и
там разговаривая с учениками; это подтверждают почти все, а
между тем от одного города до другого большой путь по суше
и по морю, которого не пройти и за много дней. Общеизвестно
и то, как он показал гиперборейцу Абариду, жрецу
гиперборейского Аполлона, свое бедро из золота в
подтверждение его слов, что Пифагор и есть Аполлон
Гиперборейский
14;
а когда однажды друзья
его, глядя на подплывший корабль, гадали, прицениваясь, о
его товарах, Пифагор сказал: "Быть у вас покойнику!" –
и точно, на подплывшем корабле оказался покойник.
Бесконечно много и других рассказов, еще более божественных
и дивных, повествуется об этом муже согласно и уверенно;
короче сказать, ни о ком не говорят так много и так
необычайно.
Рассказывают также и о том, как он безошибочно
предсказывал землетрясения, быстро останавливал повальные
болезни, отвращал ураганы и градобития, укрощал реки и
морские волны, чтобы они открыли легкий переход ему и
спутникам; а у него это переняли Эмпедокл, Эпименид
15
и Абарид, которые тоже все
делали подобное не раз, как это явствует из их стихов,
– недаром Эмпедокл и прозван был Ветроотвратителем,
Эпименид – Очистителем, Абарид – Воздухобежцем,
как будто он получил в дар от Аполлона стрелу, на которой
перелетал и реки, и моря, и бездорожья, словно бежал по
воздуху. Некоторые думают, что то же самое делал и Пифагор,
когда в один и тот же день беседовал с учениками и в
Метапонте, и в Тавромении. А песнями, напевами и лирной
игрой он унимал душевные недуги и телесные; этому он научил
и своих друзей, сам же умел слышать даже вселенскую
гармонию, улавливая созвучия всех сфер и движущихся по ним
светил, чего нам не дано слышать по слабости нашей природы.
Это подтверждает и Эмпедокл, говоря о нем так:
Жил среди них некий муж, умудренный безмерным познаньем,
Подлинно мыслей высоких владевший сокровищем ценным,
В разных искусствах премудрых свой ум глубоко
изощривший.
Ибо как скоро всю силу ума напрягал он к познанью,
То без труда созерцал все несчетные мира явленья,
За десять или за двадцать людских поколений провидя
16.
"Безмерное познанье", "созерцал несчетные мира явленья",
"сокровище мыслей" и прочие выразительные слова обозначают
особенную и ни с кем не сравнимую остроту и зрения, и
слуха, и мысли в существе Пифагора. Звуки семи планет,
неподвижных звезд и того светила, что напротив нас и
называется Противоземлей
17,
он отождествлял с девятью Музами, а согласие и созвучие их
всех в едином сплетении, вечном и безначальном, от которого
каждый звук есть часть и истечение, он называл Мнемосиной.
Образ повседневной его жизни описывает Диоген. Он
заповедовал всем избегать корыстолюбия и тщеславия, ибо
корысть и слава больше всего возбуждают зависть, избегать
также и многолюдных сборищ. Занятия свои он начинал дома
поутру, успокоив душу лирною игрою под пение старинных
Фалетовых пеанов. Пел он также и стихи Гомера и Гесиода,
считая, что они успокаивают душу; не чуждался и некоторых
плясок, полагая, что здоровье и красивые движения на пользу
телу. Прогулки он предпочитал не со многими, а вдвоем или
втроем, в святилищах или в рощах, замечая при этом, что,
где тише всего, там и краше всего.
Друзей он любил безмерно; это он сказал, что у друзей
все общее и что друг – это второй я. Когда они были в
добром здоровье, он с ними беседовал, когда были больны
телом, то лечил их; когда душою, то утешал их, как сказано,
иных заговорами и заклинаниями, а иных музыкою. От телесных
недугов у него были напевы, которыми он умел облегчать
страждущих, а были и такие, которые помогали забыть боль,
смягчить гнев и унять вожделение.
За завтраком он ел сотовый мед, за обедом –
просяной или ячменный хлеб, вареные или сырые овощи,
изредка жертвенное мясо, да и то не от всякой части
животного. Собираясь идти в святилища богов и подолгу там
оставаться, он принимал средства от голода и жажды;
средство от голода составлял он из макового семени, сезама,
оболочки морского лука, отмытого до того, что он сам очищал
все вокруг, из цветов асфоделя, листьев мальвы, ячменя и
гороха, нарубленных равными долями и разведенных в
гиметтском меду; средство от жажды – из огуречного
семени, сочного винограда с вынутыми косточками, из
кориандрового цвета, семян мальвы и портулака, тертого
сыра, мучного просева и молочных сливок, замешанных на меду
с островов. Этому составу, говорил он, научила Деметра
Геракла, когда его послали в безводную Ливию.
Поэтому тело его, как по мерке, всегда оставалось
одинаково, а не бывало то здоровым, то больным, то
потолстевшим, то похудевшим, то ослабелым, то окрепшим.
Точно так же и лицо его являло всегда одно и то же
расположение духа – от наслаждения оно не
распускалось, от горя не стягивалось, не выказывало ни
радости, ни тоски, и никто не видел его ни смеющимся, ни
плачущим. Жертвы богам приносил он необременительно,
угождая им мукою, лепешками, ладаном, миррою и очень редко
– животными, кроме разве что молочных поросят. И даже
когда он открыл, что в прямоугольном треугольнике
гипотенуза имеет соответствие с катетами, он принес в
жертву быка, сделанного из пшеничного теста, – так
говорят надежнейшие писатели
18.
Разговаривая с собеседниками, он их поучал или
описательно, или символично. Ибо у него было два способа
преподавания, одни ученики назывались "математиками", то
есть познавателями, а другие "акусматиками", то есть
слушателями: математиками – те, кто изучали всю суть
науки и полнее и подробнее, акусматиками – те, кто
только прослушивали обобщенный свод знаний без подробного
изложения. Учил он вот чему: о породе божеств, демонов и
героев говорить и мыслить с почтением; родителей и
благодетелей чтить; законам повиноваться; богам поклоняться
не мимоходом, а нарочно для этого выйдя из дому; небесным
богам приносить в жертву нечетное, а подземным –
четное. Из двух противодействующих сил лучшую он называл
Единицею, светом, правостью, равенством, прочностью и
стойкостью; а худшую – Двоицей, мраком, левизной,
неравенством, зыбкостью и переменностью. Еще он учил так:
растения домашние и плодоносные, и животных, не вредных для
человека, щадить и не губить; а вверенное тебе слово
хранить так же честно, как вверенные тебе деньги.
Вещей, к которым стоит стремиться и которых следует
добиваться, есть на свете три: во-первых, прекрасное и
славное, во-вторых, полезное для жизни, в-третьих,
доставляющее наслаждение. Наслаждение имеется в виду не
пошлое и обманчивое, но прочное, важное, очищающее от хулы.
Ибо наслаждение бывает двоякого рода: одно, утоляющее
роскошествами ваше чревоугодие и сладострастие, он
уподоблял погибельным песням Сирен, а о другом, которое
направлено на все прекрасное, праведное и необходимое для
жизни, которое и переживаешь сладко и, пережив, не жалеешь,
он говорил, что оно подобно гармонии Муз. Две есть поры,
самые важные для размышлений: когда идешь ко сну и когда
встаешь от сна. И в тот и в другой час следует окинуть
взором, что сделано и что предстоит сделать, потребовать с
себя отчета во всем происходящем, позаботиться о будущем.
Перед сном каждый должен говорить себе такие стихи:
Не допускай ленивого сна на усталые очи,
Прежде чем на три вопроса о деле дневном не ответишь;
Что я сделал? чего я не сделал? и что мне осталось?
А перед тем, как встать, – такие:
Прежде чем встать от сладостных снов, навеваемых ночью,
Думой раскинь, какие дела тебе день приготовил.
Таковы были его поучения; главное же было –
стремиться к истине, ибо только это приближает людей к
богу: ведь от магов он знал, что бог, которого они называют
Оромаздом, телом своим подобен свету, а душою –
истине. Учил он и другому – тому, что усвоил, по его
словам, от дельфийской Аристоклеи
19.
А иное он высказывал символически, по примеру посвященных
(многое из этого записал Аристотель): например, море он
называл "слезой", двух небесных Медведиц – "руками
Реи", Плеяды – "лирою Муз", планеты – "псами
Персефоны", а звук от удара по меди считал голосом
какого-то демона, заключенного в этой меди. Были символы и
другого рода, вот какие:
"Через весы не шагай", то есть избегай алчности; "Огня
ножом не вороши", то есть человека гневного и надменного
резкими словами не задевай; "Венка не обрывай", то есть не
нарушай законов, ибо законами венчается государство. В
таком же роде и другие символы, например: "Не ешь сердца",
то есть не удручай себя горем; "Не садись на хлебную меру",
то есть не живи праздно; "Уходя, не оглядывайся", то есть
перед смертью не цепляйся за жизнь; "По торной дороге не
ходи" – этим он велел следовать не мнениям толпы, а
мнениям немногих понимающих; "Ласточек в доме не держи", то
есть не принимай гостей болтливых и несдержанных на язык;
"Будь с тем, кто ношу взваливает, не будь с тем, кто ношу
сваливает", – этим он велел поощрять людей не к
праздности, а к добродетели и к труду; "В перстне
изображений не носи", то есть не выставляй напоказ перед
людьми, как ты судишь и думаешь о богах; "Богам делай
возлияния через ушко сосудов" – этим он намекает, что
богов должно чтить музыкою и песнопениями, потому что это
они доходят до нас через уши; "Не ешь недолжного, а именно
ни рождения, ни приращения, ни начала, ни завершения, ни
того, в чем первооснова всего" этим он запрещал вкушать от
жертвенных животных чресла, яички, матку, костный мозг,
ноги и голову: первоосновой он называл чресла, ибо животные
держатся на них, как на опоре; рождением – яички и
матку, силою которых возникает все живое; приращением
– костный мозг, потому что он – причина роста для
всякого животного; началом – ноги, а завершением
– голову, в которой высшая власть над всем телом.
Бобов он запрещал касаться, все равно как человеческого
мяса. Причину этого, говорят, объяснял он так: когда
нарушилось всеобщее начало и зарождение, то многое в земле
вместе сливалось, сгущалось и перегнивало, а потом из этого
вновь происходило зарождение и разделение –
зарождались животные, прорастали растения, и тут-то из
одного и того же перегноя возникли люди и проросли бобы. А
несомненные доказательства этому он приводил такие: если
боб разжевать и жвачку выставить ненадолго на солнечный
зной, а потом подойти поближе, то можно почувствовать запах
человеческой крови; если же в самое время цветения бобов
взять цветок, уже потемневший, положить в глиняный сосуд,
закрыть крышкой и закопать в землю на девяносто дней, а
потом откопать и открыть, то вместо боба в нем окажется
детская голова или женская матка. Кроме бобов запрещал он
употреблять в пищу и разное другое – крапиву,
рыбу-триглу, да и почти все, что ловится в море.
О себе он говорил, что живет уже не в первый раз сперва,
по его словам, он был Евфорбом, потом Эфалидом, потом
Гермотимом, потом Пирром и наконец стал Пифагором. Этим он
доказывал, что душа бессмертна и что, приняв очищение,
можно помнить и прошлую свою жизнь.
Философия, которую он исповедовал, целью своей имела
вызволить и освободить врожденный наш разум от его оков и
цепей; а без ума человек не познает ничего здравого, ничего
истинного и даже неспособен ничего уловить какими бы то ни
было чувствами, – только ум сам по себе все видит и
все слышит, прочее же и слепо и глухо.
А для тех, кто уже совершил очищение, есть некоторые
полезные приемы. Приемы он придумал такие: медленно и
постепенно, всегда одним и тем же образом, начиная от все
более мелкого, переводить себя к созерцанию вечного и
сродного ему бестелесного, чтобы полная и внезапная
перемена не спугнула и не смутила нас, столь давно
привыкших к такой дурной пище. Вот почему для
предварительной подготовки душевных очей к переходу от
всего телесного, никогда нимало не пребывающего в одном и
том же состоянии, к истинно сущему он обращался к
математическим и иным предметам рассмотрения, лежащим на
грани телесного и бестелесного (эти предметы трехмерны, как
все телесное, но плотности не имеют, как все бестелесное),
– это как бы искусственно приводило душу к потребности
в [настоящей ее] пище. Подводя с помощью такого приема к
созерцанию истинно сущего, он дарил людям блаженство,
– для этого и нужны были ему математические
упражнения.
Что же касается учения о числах, то им он занимался вот
для чего (так пишут многие, и среди них – Модерат из
Гадира, в 11 книгах кратко изложивший мнения пифагорейцев).
Первообразы и первоначала, говорил он, не поддаются ясному
изложению на словах, потому что их трудно уразуметь и
трудно высказать, оттого и приходится для ясности обучения
прибегать к числам. В этом мы берем пример с учителей
грамматики и геометрии. Ведь именно так учителя грамматики,
желая передать звуки и их значение, прибегают к начертанию
букв и на первых порах обучения говорят, будто это и есть
звуки, а потом уже объясняют, что буквы – это совсем
не звуки, а лишь средство, чтобы дать понятие о настоящих
звуках. Точно так же учителя геометрии, не умея передать на
словах телесный образ, представляют его очертания на
чертеже и говорят "вот треугольник", имея в виду, что
треугольник – это не то, что сейчас начерчено перед
глазами, а то, о чем этим начертанием дается понятие. Вот
так и пифагорейцы поступают с первоначальными понятиями и
образами: они не в силах передать словесно бестелесные
образы и первоначала и прибегают к числам, чтобы их
показать. Так, понятие единства, тождества, равенства,
причину единодушия, единочувствия, всецелости, то, из-за
чего все вещи остаются самими собой, пифагорейцы называют
Единицей; Единица эта присутствует во всем, что состоит из
частей, она соединяет эти части и сообщает им единодушие,
ибо причастна к первопричине. А понятие различия,
неравенства, всего, что делимо, изменчиво и бывает то
одним, то другим, они называют Двоицею; такова природа
Двоицы и во всем, что состоит из частей. И нельзя сказать,
что эти понятия у пифагорейцев были, а у остальных
философов отсутствовали, – мы видим, что и другие
признают существование сил объединяющей и разъединяющей
целое, и у других есть понятия равенства, несходства и
различия. Эти-то понятия пифагорейцы для удобства обучения
и называют Единицей и Двоицей; это у них значит то же
самое, что "двоякое", "неравное", "инородное". Таков же
смысл и других чисел: всякое из них соответствует какому-то
значению. Так, все, что в природе вещей имеет начало,
середину и конец, они по такой его природе и виду называют
Троицей, и все, в чем есть середина, считают троичным, и
все, что совершенно, – тоже; все совершенное, говорят
они, исходит из этого начала и им упорядочено, поэтому его
нельзя назвать иначе чем Троицей; и, желая возвести нас к
понятию совершенства, они ведут нас через этот образ. То же
самое относится и к другим числам. Вот на каких основаниях
располагают они вышеназванные числа. Точно так же и
последующие числа подчинены у них единому образу и
значению, который они называют Десяткою, [то есть
"обымательницей"] (будто слово это пишется не "декада", а
"дехада"
20).
Поэтому они утверждают, что
десять – это совершенное число, совершеннейшее из
всех, и что в нем заключено всякое различие между числами,
всякое отношение их и подобие. В самом деле, если природа
всего определяется через отношения и подобия чисел и если
все, что возникает, растет и завершается, раскрывается в
отношениях чисел, а всякий вид числа, всякое отношение и
всякое подобие заключены в Десятке, то как же не назвать
Десятку числом совершенным?
Вот каково было использование чисел у пифагорейцев.
Из-за этого и случилось так, что самая первая философия
пифагорейцев заглохла: во-первых, излагалась она загадками,
во-вторых, записана она была по-дорийски, а так как это
наречие малопонятное, то казалось, что и учения, на нем
излагаемые, не подлинны и искажены, и, в-третьих, многие,
выдававшие себя за пифагорейцев, на самом деле вовсе
таковыми не были. Наконец, пифагорейцы жалуются, что
Платон, Аристотель, Спевсипп, Аристоксен, Ксенократ
присвоили себе все их выводы, изменив разве лишь самую
малость, а потом собрали все самое дешевое, пошлое, удобное
для извращения и осмеяния пифагорейства от позднейших
злопыхательствующих завистников и выдали это за подлинную
суть их учения. Впрочем, это случилось уже впоследствии.
Пифагор со всеми друзьями немалое время жил в Италии,
пользуясь таким почтением, что целые государства вверяли
себя его ученикам. Но в конце концов против них скопилась
зависть и сложился заговор, а случилось это вот каким
образом. Был в Кротоне человек по имени Килон, первый между
гражданами и богатством, и знатностью, и славою своих
предков, но сам обладавший нравом тяжелым и властным, а
силою друзей своих и обилием богатств пользовавшийся не для
добрых дел; и вот он-то, полагая себя достойным всего
самого лучшего, почел за нужнейшее причаститься и
Пифагоровой философии. Он пришел к Пифагору, похваляясь и
притязая стать его другом. Но Пифагор сразу прочитал весь
нрав этого человека по лицу его и остальным телесным
признакам, которые он примечал у каждого встречного, и,
поняв, что это за человек, велел ему идти прочь и не в свои
дела не мешаться. Килон почел себя этим обиженным и
оскорбился; а нрава он был дурного и в гневе безудержен. И
вот, созвав своих друзей, он стал обличать перед ними
Пифагора и готовить с ними заговор против философа и его
учеников. И когда после этого друзья Пифагора сошлись на
собрании в доме атлета Милона (а самого Пифагора, по этому
рассказу, между ними не было: он уехал на Делос к своему
учителю Ферекиду Сиросскому, заболевшему так называемой
вшивой болезнью, чтобы там ходить за ним и лечить его), то
дом этот был подожжен со всех сторон и все собравшиеся
погибли; только двое спаслись от пожара, Архипп и Лисид
(рассказывает Неанф), и Лисид бежал в Элладу и стал там
другом и учителем Эпаминонда. А по рассказу Дикеарха и
других надежных писателей, при этом покушении был и сам
Пифагор, потому что Ферекид скончался еще до его отъезда из
Самоса; сорок друзей его были застигнуты в доме на
собрании, остальные перебиты порознь в городе, а Пифагор,
лишась друзей, пустился искать спасения сперва в гавань
Кавлония, а затем в Локры. Локрийцы, узнав об этом, выслали
к рубежу своей земли избранных своих старейшин с такими
словами к Пифагору: "Мы знаем, Пифагор, что ты мудрец и
человек предивный, но законы в нашем городе безупречные, и
мы хотим при них жить, как жили, а ты возьми у нас, коли
что надобно, и ступай отсюда прочь, куда знаешь". Повернув
таким образом прочь от Локров, Пифагор поплыл в Тарент, а
когда и в Таренте случилось такое же, как и в Кротоне, то
перебрался в Метапонт. Ибо повсюду тогда вспыхивали великие
мятежи, которые и посейчас у историков тех мест именуются
пифагорейскими: пифагорейцами назывались там все те
единомышленники, которые следовали за философом.
Здесь, в Метапонте, Пифагор, говорят, и погиб: он бежал
от мятежа в святилище Муз и оставался там без пищи целых
сорок дней. А другие говорят, что когда подожгли дом, где
они собирались, то друзья его, бросившись в огонь,
проложили в нем дорогу учителю, чтобы он по их телам вышел
из огня, как по мосту; но, спасшись из пожара и оставшись
без товарищей, Пифагор так затосковал, что сам лишил себя
жизни.
Бедствие это, обрушившись на людей, задело вместе с этим
и науку их, потому что до этих пор они ее хранили
неизреченно в сердцах своих, а вслух высказывали лишь
темными намеками. И от Пифагора сочинений не осталось, а
спасшиеся Архипп, Лисид и остальные, кто был тогда на
чужбине, сберегли лишь немногие искры его философии,
смутные и рассеянные. В одиночестве, угнетенные
случившимся, скитались они где попало, чуждаясь людского
общества. И тогда, чтобы не погибла вовсе в людях память о
философии и чтобы за это не прогневались на них боги, стали
они составлять сжатые записки, собирать сочинения старших и
все, что сами помнили, и каждый оставлял это там, где
случалось ему умереть, а сыновьям, дочерям и жене завещал
никому это из дому не выносить; и это завещание они долго
соблюдали, передавая его от потомка к потомку.
Можно думать (говорит Никомах), что недаром они
уклонялись от всякой дружбы с посторонними, а взаимную свою
дружбу бережно хранили и обновляли,'так что даже много
поколений спустя дружба эта в них оставалась крепка;
доказательство этому- рассказ, который Аристоксен (по
словам его в жизнеописании Пифагора) сам слышал от
Дионисия, сицилийского тирана, когда тот, лишившись власти,
жил в Коринфе и учил детей грамоте
21.
Рассказ этот таков. Жалобами, слезами и тому подобным люди
эти гнушались более всего и улещиваниями, мольбами и
просьбами – тоже. И вот Дионисий пожелал проверить на
опыте, точно ли говорят, будто они и под страхом смерти
сохраняют друг другу верность. Сделал он так. Он приказал
схватить Финтия и привести к себе, и Финтию он заявил, что
тот повинен в преступном заговоре, изобличен и приговорен к
смерти. Финтий ответил, что, коли так решено, он просит
отпустить его лишь до вечера, чтобы кончить все дела свои и
Дамоновы: он Дамону товарищ и друг, и притом старший, так
что главные их заботы по хозяйству лежат на нем. Пусть его
отпустят, а Дамон побудет заложником. Дионисий согласился;
послали за Дамоном, он услышал, в чем дело, и с готовностью
остался заложником, пока не вернется Финтий. Изумился
Дионисий; а те, кому первому пришло в голову такое
испытание, потешались над Дамоном, не сомневаясь, что он
брошен на верную смерть. Но не успело закатиться солнце,
как Финтий воротился, чтоб идти на казнь. Все были
поражены; а Дионисий принял обоих в объятия, расцеловал и
просил их принять его третьим в их дружеский союз, но как
он об этом ни умолял, они не согласились. Все это
Аристоксен, по его словам, слышал от самого Дионисия. А
Гиппобот и Неанф рассказывают это о Миллии и Тимихе
22.